Однако злость не отступала. Меня злили эти голоса из прошлого и то, что я использовал их для оправдания своей жадности. Я был зол на своих родителей, на Тилтон, за то что они нагрузили меня этими историческими знаниями. Я выпил еще пива. Я готов был убить Мака Холла за то, что он сделал с Бруно.
Мимо нас прошел деревянный парусник под флагом всех цветов радуги с вздымавшимися от ветра парусами по обеим сторонам. Поймав ветер, он шел по проливу. С борта нам махали человек шесть молодых мужчин и женщин — хиппи. На них были яркие саронги. На передней палубе возлежала совершенно голая парочка. И парусник, и вид этих молодых людей говорил о том, что они жили на борту яхты коммуной — современные пираты, свободные, наслаждавшиеся полной свободой.
Я попытался помахать им в ответ, но рука не слушалась меня. Я почувствовал, как меня захлестнула зависть. Стоя на палубе, Мери наблюдала за ними, пока парусник не исчез из виду.
— Тебе бы понравилась такая жизнь? — спросила она.
И тогда я понял. Это не имело отношения к моим родителям, школе Тилтон или Маку Холлу — я ненавидел свою жизнь. Свою. Ответственность за все нес я сам.
Мери что-то прокричала, показывая рукой перед собой. Она подошла поближе ко мне.
— Лейнстер-Бэй, — сказала она. — Сегодняшняя стоянка.
Вот она. Маленькая бухточка в береговой линии острова Сент-Джон, в которой пиратские корабли поджидали свою добычу — галеоны с золотом, проходившие мимо них вот в этом самом месте. Я подошел ближе, затем передал румпель Мери и двинулся на переднюю палубу. Пока она направляла нашу яхту в красивый залив и обходила банку Уотермелон, я наклонил и зачехлил кливер и вытащил якорь из якорного отсека. Мери ловко опустила основной парус. Я столкнул якорь; цепь с грохотом упала в кристально чистую воду, и яхта остановилась.
Когда мы устроились, Мери искупалась и пошла вздремнуть. Оставив ей записку, я на небольшой лодке на веслах добрался до берега и причалил как раз под развалинами стены старой сахарной плантации. Я долго сидел у воды, пытаясь ни о чем не думать, отбросить все чувства. Но ничего не получалось.
Позже, поднявшись по крутому холму, я обнаружил, что стою на раскрошившейся стене старинной плантации, глядя вниз на наш парусник. Я наблюдал, как солнце двигалось к закату по направлению к Карибскому морю. Картина казалась идиллической, но я знал, что лежавшая вокруг меня плантация была средоточием невысказанного страдания. Здесь погибли сотни африканских рабов, которые под ружейным прицелом строили роскошный особняк, убирали сахарный тростник, управляли приспособлениями, которые превращали сахар-сырец в ром. За спокойствием этого места пряталось прошлое, полное жестокости, так же как за ним пряталась ярость, бушевавшая во мне.
Солнце исчезло за гористым островом. Широкая ярко-красная арка перекинулась через небо. Море начало темнеть. Мне стало вдруг предельно ясно: я такой же работорговец, а моя работа в MAIN не ограничивалась только вовлечением бедных стран в глобальную империю с помощью огромных займов. Мои дутые прогнозы не были просто средством, гарантирующим моей стране право на свой «фунт живой плоти», когда ей понадобится нефть. Мое положение партнера вовсе не ограничивалось увеличением прибыльности фирмы. Моя работа затрагивала людей и их семьи — тех людей, которые были сродни умершим на строительстве стены, на которой я сейчас сидел; тех людей, которых я эксплуатировал.
В течение десяти лет я был последователем работорговцев, которые приходили в африканские джунгли, хватали мужчин и женщин и тащили на поджидавшие их корабли. Мой подход был, конечно, посовременнее и потише — мне не приходилось видеть умирающих людей, чувствовать запах разлагающейся плоти или слышать крики агонии. Но то, что я делал, было не менее страшно, поскольку возможность дистанцироваться от всего этого, не думать в своей работе о живых людях — о телах, о плоти, о предсмертных криках — в конечном итоге превращала меня в еще большего грешника.
Я опять посмотрел на яхту, борющуюся с отливом. Мери отдыхала на палубе, наверное, потягивала «Маргариту» и поджидала меня, чтобы вручить и мне бокал. И в этот момент, видя ее там в последнем свете уходящего дня, такую расслабленную, доверчивую, я почувствовал угрызения совести: что же я делаю с ней и со всеми своими сотрудниками, превращая их в ЭУ? Я делаю с ними то же, что Клодин сделала со мной, но только без ее прямоты. Я убеждал их стать работорговцами, соблазняя повышением зарплаты и продвижением по службе. При этом они, как и я, сами были прикованы к системе. Они тоже были рабами.