- Я стреляный воробей. Меня жизнь ломала, гнула, по дорогам войны прогнала - посмотрел я на людей... Мал ты еще, а скажу все же тебе - не умеем мы жить. Бог создал нас людьми, а потому жить нам надлежит по-людски. - Он нахмурил влажные брови, вздохнул. - Вот мы и вскарабкались. Отдохнем, поглядим вниз.
Мы присели на широкие, бугорчатые спины гранитных глыб. Какое наслаждение горячему, уставшему путнику чуять мертвый, но желанный холод камней, благодарно поглаживая и похлопывая их ладонью.
- Вон она, Весна, - ласково сказал дедушка. - Просыпается, засоня. - Он прикурил, затянулся дымом. - Как я, внук, тосковал без нее на войне... ты вот что... люби ее... - сказал он смущенно и скороговоркой.
- Кого? - удивился и не понял я.
- Весну. Она одна такая.
Мы видим Весны - реку и городок; небо над ними и нами - синее, широкое, теплое. Долго мы сидели молча.
Сказать, что ширь и синь небесная захватили наш дух, - чувствую, мало и не совсем точно, а скажу иначе: мы словно сами превратились в крохотные кусочки этого веснинского неба и, представилось, полетели над Веснами, вошли в синее - и стали небожителями, не грозными, властительными, а покорными и смиренными, как само утреннее небо. Я ощутил себя удивительно легким; подумалось, вдруг сорвется из того далекого леса какой-нибудь пробудившийся от птичьего щебета ветер и подхватит меня с дедушкой, и на самом деле вольемся мы в небо или, может быть, упадем на Весны, как снег или дождь.
Весна-река смотрела в небо и, казалось, так засмотрелась, что остановилась - не шелохнется. Но я знал, что она быстра, стремнинная, что крутит на глубинках стаи щепок и коряг, что рокочет, перебирая каменистые ребра отмелей, что качает большие утонувшие бревна, что порой жадно слизывает с берегов ил и глину. Но сейчас она затянута утренней дымкой и кажется тихой, смирной.
Весну-городок я совсем не узнал с горы - весь сверкает, мечет во все стороны острые, жгучие лучи, и мы зажмуриваемся. Представляется, что все улицы за ночь завалили яхонтами и алмазами, солнце взошло - и тысячекратно умножилось в богатом, необычном даре. Мне не хотелось признать, что виденное - лишь призрак, всего-то отражения в стеклах домов, теплиц, фонарей.
Дедушка что-то тихо произнес.
- Что ты, девушка, сказал?
- Философствую, внук, - улыбнулся он.
- О чем?
- О том, что вижу. Думаю о тебе, о себе - о всех нас.
- Скажи, деда, что же ты нафилософствовал? - улыбнулся я не без иронии.
- А вот думаю: как сверху все красивее и обманчивее. Здеся, наверху, думаешь одно - а внизу оказывается совсем другое.
- Я, дедусь, так же думаю.
- Вот и думай. Но не поднимайся в мыслях очень высоко. Держись ближе к земле - она, родимая, никогда не подведет.
- Не поднимусь! - зачем-то и здесь я помолодечествовал. Но дедушка посмотрел на меня с чуть-чутошным прищуром, - и я наклонил голову, не смог открыто смотреть в его глаза.
- Дай Бог, - сказал он. - Что ж, внук, пойдем?
- А куда?
- Во-о-он туда, - махнул он куда-то в поле.
И мы пошли.
Долго шли узкой дорогой, вившейся между полей, засеянных густой, косматой зеленкой - кормовой травой, клевером и рожью. Солнце стало легонько припекать; я сбросил сандалии и пошел босиком по мягкой, еще присыпанной росой, но уже теплой пылистой дороге. Парная пыль щекотала ступни и щиколотки, с каждым моим шагом вскидывалась сероватыми облачками, в которые вплетались солнечные лучи, мешая улечься, побуждая к игре, веселью. Потом я стал наблюдать за перепрыгивавшими через тропу с поля на поле кузнечиками, стрекотавшими так звонко и ясно, что я порой не слышал своих и дедушкиных шагов. К хору кузнечиков присоединялись вившиеся передо мной мухи и пчелы, жужжавшие и звеневшие перед самым носом или ухом. Наслушался я их вволю, и они мне наскучили. Увлекся сусликами, этими волосатыми человечками-гномиками. Выскочит на волю какой-нибудь хозяин норки, мордочкой повертит, увидит нас и - превращается в столбик, но глаза отчаянно сверкают на солнце. Поближе подойдешь, иной мгновенно уныривает в свое надежное убежище, а за ним - его хвостик стрелой; другой, смельчак, подпустит тебя очень близко, повертит мордочкой, но, воинственно распушив хвостик, убежит в траву или скроется в норке.
Потом мне представилось, что иду один, о дедушке забыл, и мне захотелось летать. Я стал размахивать руками, подпрыгивать, поднимая голову к небу с его чистыми, яркими красками, желтым, созревшим солнцем. Я долго, увлечено размахивал руками, приплясывал на цыпочках и вдруг вспомнил, что со мной рядом идет дедушка. Мне стало стыдно, я тайком взглянул на дедушку. Он шел чуть впереди и смотрел под ноги. "Какой хитрец, - подумал я. - Все видел, но притворяется".
Может быть, дедушка видел, а может быть, и нет. Он молчал. Он был мудрый человек, поэтому, наверное, и молчал; мудрецу не к лицу говорить обо всем, что он видел и знает.