Тетя извлекла из кармана фартука завернутую в носовой платок губную гармошку, поднесла к благочестивым губам, и завибрировавшие от ее дыхания латунные язычки издали первые звуки песни о «Верном товарище». Между звуками следовали большие паузы; у каждого гостя было время прислушаться и сообразить что к чему, пока тетя подыскивала следующую ноту. Со второго куплета мужчины стали подпевать. Разгоряченные «Котбусовской хлебной», они справились с куплетом раньше тети и успели опрокинуть еще по стопке. Один лишь дядя танцевал с батрачкой, не останавливаясь даже во время немых пауз.
К полуночи гости, держась за животы, разбрелись по лугу в разных направлениях.
Начернив копыта рыжего мерина сапожной мазью, дядя возил в городок коровью и куриную продукцию и хвастался там перед женщинами:
— Нужны вишни и сливы? Пожалуйста. Приезжайте, берите, сколько захочется. Груши и яблоки? Приезжайте, у нас всего полно!
Одинокие горожанки наведывались на хутор, а дядя помогал им взбираться то на дерево, то на сеновал.
У тети не было детей, зато у дяди — множество: через год по одному от каждой батрачки. Правда, еще до появления младенца на свет дядя находил для батрачки мужа за приданое и таким образом пристраивал девку. Дядина страсть к размножению поглощала все, что приносило небольшое хозяйство.
Никто из родни не говорил: «Бедные батрачки!» Все причитали: «Бедная, несчастная тетя, как она это терпит!»
Воскресные богослужения у церкви и христианский отрывной календарь помогали тетиному сердцу смиряться: «Где вера, там любовь; где любовь, там благословение; где благословение, там бог; на бога уповаешь — в нужде не унываешь»!
Весной на хуторе появилась новая батрачка. Мне захотелось взглянуть на нее, когда начали собирать раннюю вишню. Было воскресенье, час до полудня. Щебет ласточек звучал острой приправой к гудению пчел; воробьихи, сидевшие на яйцах, спинками подпирали соломенную крышу сарая. Батрачки нигде не было видно. У дверцы сарая я вдруг наткнулся на дядю, он стоял, застегивая штаны; в волосах его торчали соломинки, а журавлиные клинья на лбу устремились куда-то вдаль. Мне было велено пойти навстречу тете, которая должна вернуться из церкви.
По дороге я забежал к столяру, чтобы пожелать ему доброго утра. Он сидел у гроба, набитого доверху стружкой, и по случаю воскресенья играл на кларнете песенку «Ау, ау, пастушка, пусти меня в избушку…». На коленях у столяра сидела тетя и аккомпанировала ему на губной гармошке.
ХЕНРИК КАЙШ
В свободу надо прыгнуть
© VEB Hinstorff Verlag Rostock, 1970.
Вокруг журчит и булькает. Нечто струящееся, слегка подталкивая, обволакивает меня. С усилием открываю глаза, это «нечто» зеленовато-серого цвета, прозрачное, но все же не настолько, чтобы я в самом деле мог сквозь него видеть. Я в нем плыву. Правда, ноги мои отталкиваются вяло, руки работают слабо, но я ведь знаю, что значит плавать, — если я и успел в каком-либо виде спорта, то именно в плавании. «Нечто» вокруг меня — вода, конечно, вода. Но почему же мне так невыносимо жарко, почему я весь в поту, если я в воде, даже — как я только что обнаружил — под водой? Непостижимо. И неприятно, очень, очень неприятно. Боль в груди, состояние отвратительное, отчего это? Дышу с трудом. И плечо, оно тоже болит, черт побери. Мне совсем скверно. Надо выбираться. Надо подняться на поверхность, быстрее, никто не может выдержать так долго под водой. Надо вынырнуть.
Как будто удалось, вынырнул. «Нечто» становится светлее, прозрачнее, я сам — легче. Ну вот, теперь я наверху. Голова моя высвободилась. Кругом воздух. Журчание и бульканье прекратились, внезапная тишина подобна взрыву. Перед глазами потоки света, не такого, как прежде, более мягкого — золотисто-белая пелена. Я вижу пелену, вижу и то, что за ней скрывается. Сперва большую раму, в ней аккуратно вырезанный кусок синевы, с краю прорванный чем-то темным, мохнатым. Ага, дерево. Я доволен, что по ветвям и листве узнаю дерево. Ведь дерево — это что-то близкое, почти родное, оно не журчит и не булькает. Да нет же, дурак, разве ты никогда не вслушивался — дерево журчит, и еще как! Да, но все же иначе, совсем по-другому. Одним словом, рама — это открытое окно, синий проем — часть неба, а я — в комнате. Лежу в постели. Постель белая. Пока все верно. Но что это на моей руке — прикреплено к ней и словно вросло в меня? Что это за резиновый шланг, торчащий из меня и опущенный другим концом в стеклянный баллон?