К вечеру погода выглядит еще более угрожающей. Солнце прячется за серыми тучами, а море раздраженно катит крутые валы с полным равнодушием к Англии и ее войсковым транспортам. Я брожу по берегу. На обратном пути, обогнув какой-то угол, я оказываюсь перед большой казармой. На каменной площадке перед казармой сидят те, кого мы все утро называли «наши томми». Все они снаряжены по-походному и все глядит на унылое море и свинцовые небеса с выражением, которое иллюстрированные еженедельники не пожелают воспроизвести на своих страницах, — впрочем, это им все равно не удалось бы. Многие из них совсем юнцы и, как мне кажется, впервые попробовали морской болезни на пути в Гибралтар, от чего до сих пор еще не оправились. Вряд ли кто-нибудь из них много думает сейчас о винтовках Маузера,[17] которые поджидают их за этими волнами. Они потрясли меня: я еще никогда не видел целого полка безмерно несчастных людей. Они не разговаривают, они не двигаются. Если бы кто-нибудь из моих утренних спутников явился сейчас сюда и принялся убеждать их, что в штыковом бою они непобедимы, по-моему, они не пошевелились бы даже для того, чтобы его приколоть… В угрюмом безмолвии они ждут. Я тоже стою и жду, словно завороженный, но у пристани покачивается моя шлюпка, а на рейде — пароход, а потому вскоре мне приходится их покинуть.
Какая-то дама говорит что-то о деловитом спокойствии англичан, готовящихся исполнить свой долг. Вероятно, она имеет в виду, что англичане ведут себя не так, как новобранцы на озере Комо.
В надлежащий срок мы пробрались по грозным валам через Бискайский залив и плетемся по Ла-Маншу, опустив голову, застегнув пальто на все пуговицы и раскрыв зонтик. И конец эпизода тонет в море забвения.
Следующее воспоминание связано с Рипли-роуд, где через час после захода солнца я зажигаю фонарик своего велосипеда. Я еду в Хейзелмир. Кроме того, я испытываю сильную усталость, и мне приходит в голову, что, поторопившись, я могу поспеть на портсмутский поезд в Гилдфорде и добраться до Хейзелмира на нем. Затем я помню, как в Гилфорде мне сказали, что я сел не в тот вагон — и вот я мчусь по платформе, как дикий осел пустыни, прыгаю на движущуюся подножку, меня хватают и тянут какие-то руки, и я оказываюсь среди дикого бедлама.
В купе третьего класса — девять человек, и восемь из них распевают во всю глотку «Благослови тебя господь, Томми Аткинс!». Один из них, все всякого сомнения, трезв, но он бессовестно подстрекает остальных, делал вид, что настроен так же буйно, как и они. Не поет натрое, очень юный и наивный на вид. Мало-помалу для меня освобождают местечко, и человек, которому я этим обязан, нежно обнимает меня за плечи, едва я сажусь. Они почтительно именуют меня «папаша» и сообщают мне, что все они едут на фронт, кроме матроса, корабль которого стоит сейчас в Портсмуте, куда он и направляется. Я немедленно замечаю, что трезвенник ни о чем подобном не помышляет, хотя и не собирается пока выводить остальных из заблуждения. Скаковое поле — может быть, но никак не поля сражений.
Теперь мы с жаром запеваем «Солдаты королевы». Я пою фортиссимо, чтобы хоть немного заглушить вопли остальных, и тем самым кладу конец последним подозрениям, а не джентльмен ли я все-таки. Затем мой новый друг задает вопрос: «Что сделает Буллер с Крюгером?»[18] — и каждый по очереди старается превзойти своих собратьев непристойностью ответа. После того как четверо продемонстрировали свое остроумие, возможности сквернословия истощены полностью. К большому моему облегчению (я опасался, что они вот-вот зададут этот вопрос и мне), человек, обнимающий меня, снимает руку с моих плеч и во всю мочь снова затягивает «Благослови тебя господь, Томми Аткинс!». Когда «Томми Аткинс» подходит к концу, трезвый резервист (они все резервисты) по собственному почину запевает непристойную песню. Поет он соло, а мой сосед, не зная припева, вынужден хранить молчание. Этот душа-человек, освободивший для меня местечко на скамье и обнимавший меня, напился, орал песни и упорно смаковал тему Крюгер — Буллер по двум причинам: во-первых, он не хочет думать о своей жене, с которой расстался на вокзале Ватерлоо, не имея ни малейшего понятия о том, как она будет жить до его возвращения (если он когда-нибудь вернется), и, во-вторых, он боится заплакать. Глупые непристойности, которые выводит певец, не развлекают его.
— Не знаю, что ей и делать, — говорит он, потому что и опьянение ему не помогает. — Я чуток хлебнул на вокзале, знаете ли. Она там и осталась. Не знаю, что с ней станется…
И он горько плачет и больше уже не может бесшабашно вопить, хотя и делает одну-две неудачные попытки.