Но вот бабушка сделала мне знак подойти к ней — жест был медлительный, вялый, немощный в сравнении с прежними ее энергичными движениями — и сунула мне в руку небольшой носовой платок, подогнанный из четырех клочков разноцветной материи, где крупными буквами были вышиты мое имя и следующие слова: «На память. 1918». Дрожащая бабушкина рука еще гладила мою голову, когда и дедушка протянул мне свой подарок: шахматы, от которых ему самому больше не было проку. Его затуманенные катарактой глаза не способны были различить фигуры, да и играть стало не с кем, после того как умер немец, с которым они столько трубок перекурили и столько споров переспорили за шахматной доской. Когда я принимал дедушкин подарок, старые шахматные фигуры гулко стукнули о дно коробки, и этот стук оставил во мне неизгладимое впечатление: полумрак запущенной комнаты и двое стариков, сломленных жизнью… Мысленно я видел и заключенные в коробке резные желтые и черные фигуры: перекатываясь друг через дружку, они сматывали в клубок перепутанные линии своих жизней, чтобы вручить этот клубок мне — отныне их законному обладателю.
Бабушка, должно быть, заметила, что я разочарован их дарами. Каково было ей пережить ту минуту — я тогда еще не в силах был осмыслить. И вот, подстегнутая каким-то давним воспоминанием, она полезла в карман фартука и достала оттуда серый кошелечек. Единственную хранящуюся там никелевую монетку — двадцать филлеров — она сунула мне в руку с напутствием, чтобы я купил себе леденцов и попомнил свою бабушку, хоть он и скромен, этот ее подарок. Пока оба добрых старика провожали меня до двери, бабушка не переставала заверять, что уж на будущий год она порадует меня чем-нибудь поценнее, потом вдруг опустилась передо мной на корточки и привлекла к себе, ласково гладя.
Дедушка помог ей подняться, и она, махая рукой мне вслед, смотрела, как я, досадливо дергая звонок, качу все дальше и дальше на своем трехколесном велосипеде.
По возвращении домой я положил сине-красный платочек туда, где хранились прочие носовые платки. Мать и отец, потрясенные до глубины души, трогали, щупали квадратик убогой, плохонькой материи, а потом мать разрыдалась на груди у отца. Думаю, тут не удержался бы от слез любой, даже вроде бы и неспособный на бурные переживания человек.
Меня поспешно затолкали в постель и велели засыпать побыстрее, что я и сделал. Когда же, по своему тогдашнему обыкновению, я проснулся с зарею, то увидел неожиданную картину: на широкой железной кровати спят бабушка и дедушка, а родители временно постелили себе на полу.
Старики так и остались у нас, пока смерть не призвала их к себе одного за другим в короткий промежуток времени. Но пока они были живы, всякий раз, надевая пиджачок или курточку, где был нагрудный кармашек, я, по родительскому наущению, засовывал туда дареный платок. И на бабушкин вопрос, люблю ли я этот ее, скорее всего последний, подарок, я сперва по подсказке, а затем с искренней убежденностью отвечал: «да».
На днях, когда мне подвернулся под руку синий носовой платочек, воспоминание о том давнем событии совсем по-иному промелькнуло в моей душе: за клочком пестрой материи я вдруг увидел внезапно возникшие тени бабушки и дедушки — словно вызвал духов из царства небытия. И вновь почувствовал ласку истонченной руки, протягивающей мне свой последний подарок, но на сей раз ощутил и тоску, кольнувшую старческое сердце при виде неуемной жадности внука. Бабушкин синий платок напомнил мне, сколь бренна наша жизнь, сколь быстротечно время. А стало быть, пора нам глубже осмысливать пережитое и тем самым свыкаться со смертью.
ФИЛИПОВИЧ И ИСПОЛИН
На заснеженной улице не было никого, кроме городового в теплом тулупе и ослика, что стоял у корчмы госпожи Цинк, впряженный в двуколку развозчика содовой, и прядал ушами, как будто его кусали снежинки.
Было уже за полночь, когда Филипович, тщедушного вида субъект, свернул на пустынную мрачную улицу. От него исходил кисловатый, приятный запах тушеной капусты. Эта личность, в дневное время — само раболепие, казалась теперь преисполненной чуть ли не храбрости. Филипович выпил нынче вина, которое все еще горячило кровь. И, не считаясь с расходами, съел две порции секейского гуляша[12]
— как-никак в этот вечер на ужине в обществе ветеранов, пользующемся высочайшим покровительством кронпринца Августа, Филиповичу торжественно присвоили звание секретаря.Этому существу, неприметному во всех отношениях и до сих пор не имевшему никаких званий и титулов, наплевать было, что близится час привидений и что не худо бы о другом подумать, нежели только о мирской суете.
Воображению Филиповича рисовалась визитная карточка с надписью: «Антон Ф… секретарь общества ветеранов кронпринца Августа».