Шли большие снега по горам и ущельям, а он, печальный, должен был кормить малых детей, что по вечерам за молитвой, худые и оборванные, жались к матери, захлебываясь в голодном плаче: потому-то об эту пору и бродил он в дурманной мгле по горам и долам, по сосновым лесам, и рубил, колол, срезал ветки, на хлестком ветру, средь суровых, хранящих молчанье, снегов.
Мальчик спал, вытянув застывшие, белые, в глинных пятнах ноги; редкие волосы растрепались, белела в сумраке впалая грудь. В углу, на ослизлых постилках, укрытые материной старой юбкой, спали, выставив красные локотки, двое малышей, потонувшие в голодном и холодном сне. Дровосек снял куртку, которую надевал в горы, укрыл их прозяблые ножки и со свечой в руке нагнулся над циновкой, где спала жена: она лежала, всем телом прижавшись к скудному теплу циновки, словно к груди любимого, расслабленно уронив руки, обессиленная; ее черные волосы печально рассыпались по жалкой постели, как траурный убор; и дырявое одеяло обрисовывало девственные и плодоносные формы ее груди.
Дровосек взял черный свой топор и большой жгут веревок, натянул на голову грубый бурый колпак и медленно побрел из дому тощей, голодной тенью, по долгим, крутым, мертвенно-белым, тонущим в снегу дорогам.
Его лачуга затерялась у подножия высоких гор, вдали от людских поселений, средь нескольких черных деревьев, подъявших к небу свои оголенные, тощие, скорбные руки.
Здесь жила эта закованная в холод, изъеденная голодом семья, наедине со снегами и зимою, тая в сердцах своих религию солнца, зеленеющих всходов и звонкого сияющего плодородья — яркие, чарующие картины, столь же далекие и непостижные, как сам бог средь райских просторов в звездной пыли. Мужчина каждый день уходил в горы на свою битву с ветвистым лесом; женщина, дома, чинила лохмотья у потухшего очага, а как стемнеет, приоткрывала срывающуюся с петель и растресканную ветрами дверь, всматриваясь в заснеженные тропинки, — не возвращается ли, медленно, сгибаясь под огромными связками хвороста, ее муж…
Дровосек брел в сторону леса.
Снег падал, легко и тихо. Душа цепенела в теле, как в монашеской одежде, испуганная сверхъестественной строгостью пейзажа. Ибо у здешней природы были своеобычные и жестокие повадки.
Заря вставала мутная и медлительная, слезливая, как вдова в час похорон мужа; и в скудном тонком свете клочки льда, свисающие с чертополохов и вересков, казались лохмотьями погребального савана; на недвижных деревах птицы, застылые и немые, топорщили перья на режущем ветру.
Дровосек все шел, раздирая плечи в колючих кустах куманики, обрызганный капелью с веток, бледный, невозмутимо спокойный.
Он шел медленно. Он думал о землепашцах, что об эту пору там, в теплых краях, выходят, посвистывая, священным сияющим утром, средь высоких трав, в животворном блистании рос, ведя по бороздам, под радостный победный посвист ласточек, своих сильных, медлительных и добрых волов… У него была жена и голодные дети в жалкой хижине; он каждый день исходил потом и падал от усталости, но редко удавалось ему видеть на любимых лицах румянец жизни. Всё здесь было холод и голод: ни теплого одеяла, ни прочной одежды! Добрый бог там, в вышине, верно, так уж тепло укутан средь своих райских кущ и светлых звезд, что ему и недосуг подумать о бедных людях с полей и гор, которые дрожат от холода. И есть же на свете счастливцы, каждый день видящие теплый румянец на лицах своих детей!
Так думал печальный путник, тяжко влачась по крутым тропам, весь промокший, с душою, полной тревоги и муки. Снегопад разматывал над ним длинные пряди белого пуха.
А он всё думал, что ведь мог бы быть зажиточным землепашцем и видеть ввечеру, вкруг пылающего и мирного очага, целую толпу крепышей — жнецов и сеятелей — перед большим котлом супа, за простой и веселой трапезой, сдобренной смехом и шуткой.
Снег падал ровно и зыбко, и слышался шум — неверный, как гул моря, упорный, как жужжанье пчел, — и были то стоны тысяч и тысяч печальных сосен.
Бедный дровосек глядел вокруг на большие снега, в клубок сворачивающиеся на камнях, в клочья рвущиеся о чертополохи. Время от времени ворон, пролетев над деревьями, ночной и безмолвный, колебал недвижный воздух резкими ударами своих крыльев.
Начинал просветляться день. Дровосек чувствовал себя совсем одиноким средь этой враждебной и дикой природы; и порою рука его, ослабевшая от лихорадки, гнулась под тяжестью топора и мокрых веревок.
Он всё углублялся в чащу, словно в забытьи. Сосны стояли сомкнутым строем, и ночь еще медлила покидать сплетенье бледных веток. Снег, падающий на них, таял росою от тепла древесного сока.
Деревья замерли, словно в религиозном страхе.
Когда шел из рощи к ближним горам, вспомнилось вдруг дровосеку, как ходил он когда-то на подрезку маиса в далеком южном селенье и в страстном, гармоническом свете звезд пел под гитару, сидя возле милой девушки с невинным лицом и волосами цвета шелковичных ягод; и, потеряв голову, заглядывался на белую шейку, чуть видную из-под платка!