И вот он лежит, устремив глаза в потолок, и пытается навести в своих мыслях хоть какой-то порядок. Он был уверен, что поступил, как следовало: он имел полное право оградить себя от посягательства непрошеных гостей. А то, что непрошеной гостьей оказалась служанка Анна Лампрехт с ее тремя детьми, это не имело никакого значения и подлежало скорейшему забвению. Он даже обрадовался, что так быстро сумел усмирить человека, женатого на служанке Анне Лампрехт, и оттеснил его назад за его темный барьер: гак ему и надо — сиди, пока не позовут! И, однако же, на этом дело не кончилось: кто приходил однажды, тот может вернуться снова и без приглашения; стоило отвориться одной двери, тут уж, того и гляди, могут сами собой распахнуться и все остальные. И вот он со страхом понял, пускай даже не умея сформулировать эту мысль, что всякое вторжение в любую часть души грозит распространиться на все прочие; более того — оно может все там перевернуть. В ушах у него поднялся грохот, грохот поднялся в душе, все его «я» сотрясалось от грохота, грохотало с такой силой, что он ощущал это всем своим телом, но в то же время ощущение было такое, точно тебе затыкают рот пригоршней земли; затычка душила его, искажала все мысли. А может быть, все было и не так; во всяком случае, он ощутил, что весь без остатка очутился во власти необоримой силы. Это было как наваждение: как будто ты хочешь намазать раствором готовый ряд кирпичей, но не успеешь донести раствор, как он тут же затвердевает прямо на мастерке; или словно над душой у тебя стоит какой-то десятник и погоняет, так что выходит совершенно неприличная и неуместная спешка: кирпич подается на леса с такой безумной скоростью, что рядом с тобой громоздятся целые горы и никак нельзя поспевать с укладкой. Ведь если этому не положить конец, каркас должен обрушиться! Пока не поздно, надо вывести из строя лебедку и бетономешалку. Пускай уж лучше глаза опять закроются-, чтобы никогда их не разомкнуть, уши затворятся и оглохнут; уж лучше Людвигу Гёдике ничего не видеть, ничего не слышать, не вкушать пищи! Когда бы у него не так болело, пошел бы он в сад, набрал горсть земли да и заткнул бы все отверстия. И вот он держит руками свой злополучный живот, утробу, которая источила из себя детей, сжимает ее руками, как будто хочет, чтобы никогда уже ничего из нее не источалось; он стискивает зубы, сжимает рот в тонкую полоску, чтобы даже стон боли из него не исторгнулся; и чудится ему, будто бы от этого прибудет у него сила, будто этой силой все выше и выше к свету вознесется каркас, и сам он будто бы вездесущ на всех этажах, на всех плоскостях своего каркаса, а в конце концов будто бы ступит совсем один на верхний этаж, на самую вышку, и сможет, и посмеет так стоять, и не будет для него страдания, не будет неволи, и запоет он песню, как прежде певал в вышине. Внизу будут работать плотники, стучать молотками, вбивать костыли, а он сверху-то и плюнет, как всегда, бывало, с высоты плевал, и плевок опишет над ними широкую дугу, а там, где шлепнется, примутся расти деревья и сколько бы ни росли, а до верху, где он стоит, все равно никогда не дотянутся.
Когда пришла сестра Карла и принесла таз с водой и полотенца, Людвиг Гёдике спокойно лежал в кровати и спокойно дал обернуть себя компрессами. После этого случая он снова два дня отказывался от пищи и питья. А затем произошло событие, от которого он опять заговорил.
Людвиг Гёдике заговорил после похорон Замвальда. Покойный вольноопределяющийся Замвальд был братом часовщика Замвальда, — того часовщика, чья мастерская находилась на улице Рёмерштрассе. Однажды после канонады, за которой последовала атака, младший Замвальд вдруг начал кашлять, и тут его точно подкосило. Он был симпатичный и храбрый девятнадцатилетний паренек, все, в общем-то, любили его, поэтому, когда дело дошло до отправки в лазарет, он добился того, что был направлен в свой родной город. Он даже прибыл не в санитарном поезде, а сам по себе, точно отпускник, и Куленбек сказал тогда:
— Ну, тебя-то, голубчик, мы скоро поставим на ноги.
И вот, хотя доктор Кессель очень возился с Замвальдом и с виду молодой человек казался совершенно здоровым, у него однажды вдруг снова случилось горловое кровотечение, а спустя три дня он уже лежал в гробу, скончавшись во цвете лет, даром что солнышко сняло на небесах.
Так как в этом лазарете держали только легких больных, то из смерти не стали делать тайну, как водится в крупных больницах. Напротив, смерть больного вылилась в торжественное событие. Перед тем как везти гроб на кладбище, его выставили перед входом в лазарет, и здесь отслужили панихиду. Все ходячие обитатели лазарета облачились в мундиры и выстроились во дворе; много народу пришло из города. Майор медицинской службы Куленбек произнес торжественное надгробное слово в честь погибшего героя, возле гроба стоял священник, а мальчик в красном стихаре с белой пелериной махал кадильницей. Потом все женщины опустились на колени, их примеру последовала и часть мужчин, и снова прочли положенные молитвы.