У меня была отдельная спальня на втором этаже, а с того времени, как я начал выводить в тетрадке палочки и кружочки, — и свой кабинет. Часов в одиннадцать — сразу после завтрака — приходил патер, преподававший мне катехизис. Должен вам сказать, что мы католики. Потом учитель математики, учителя иностранных языков, учитель музыки. С пяти до шести один отставной офицер обучал меня военной гимнастике, другой — стрельбе из револьвера и фехтованию. Кроме того, мне преподавали пластику и хорошие манеры. В парке был устроен бассейн, где я учился плаванию. У меня были два пони для катания верхом по аллеям парка.
Учителей я терпеть не мог, за исключением преподавателя классических языков. Он не надоедал мне книгами, зато делал бумажных голубей и учил запускать их. А иногда даже позволял мне затянуться из своей трубки. Жаль, что впоследствии мне не удалось встретить этого славного человека. Я думаю, он давно умер — ему и тогда было лет пятьдесят, и лоб у него был покрыт такими глубокими морщинами, что в них легко укладывался мой карандаш.
О детских годах, проведенных в нашей летней резиденции, у меня остались самые мрачные воспоминания. Оба этажа дома я излазил вдоль и поперек. Парк был небольшой, и добраться незамеченным до будки привратника было почти невозможно. С того раза, как я, пробуя новый револьвер, поцарапал дочке привратника щеку, меня стали охранять, как заключенного, — не хуже, чем здесь. Однажды я незаметно пробрался в кухню и отвернул все газовые краны. До сих пор не могу понять, как это не произошел взрыв, которого я так ждал. В другой раз я одетым влез в бассейн, потом прошелся по всем цветочным клумбам и выпачкал ногами ковер, стоивший столько денег, что я и счесть еще не мог. Бывало, я не успею ноги спустить с кровати, и уже начинаю смертельно скучать. Мне надоело и опротивело каждое лицо, каждая вещь в доме. Я возненавидел всех окружающих.
Единственной радостью для меня были редкие поездки в город, когда я сидел в машине рядом с шофером. Уличное движение, спешащие к какой-то таинственной цели люди дразнили мое воображение. Но скоро я начал понимать, что все они спешат в какое-нибудь определенное место и к определенному времени. Я видел, что и там жизнь течет, как в тюрьме, где царят неизменный режим и непреклонная сила. Я теребил шофера за рукав, шептал ему на ухо и щипал за бока, но он оставался бесчувственным, словно часть механизма, который уносил нас вперед. Он не гнал во всю мочь машину, не наезжал на прохожих, как мне этого ни хотелось. Мы медленно возвращались домой, и привратник тщательно запирал за нами ворота…
Простите, мистер Падрони. Но вы сами вызвали этот поток воспоминаний, и я совсем потонул в нем. Может быть, вас еще что-нибудь интересует?
Падрони оживился. Он быстро делал заметки в своей книжечке.
— Конечно, мистер Уитмор, конечно! Чем дальше, тем больше. Ваши школьные годы были не менее приятными? Школа ведь не успела повлиять на вас?
— Приятными? Да это самая бессмысленная пора моей жизни. Как может повлиять на кого-нибудь школа, когда сама она — продукт среды и времени. Я с первого же дня понял, что скорей на школу производит впечатление мое имя и миллионы моего отца, власть которого ощущает каждый камень на улицах этого города. Первое время меня интересовали незнакомые мальчишки с такими разными лицами и разными характерами. Но все это были лишь внешние и потому маловажные признаки. На самом деле все эти мальчишки были лишь маленькими автоматами, которые приводило в движение одно огромное колесо. Винтиками, которые вертелись лишь потому, что являлись составными частями одной машины, и совершенно не сознавали своей рабской роли.
Отец хотел сделать из меня преемника и руководителя своими предприятиями. Остальных старались сделать инженерами, фабрикантами пороха, адвокатами, пасторами. И все это для того, чтобы они восседали в своих конторах, строили корабли и города, загребали капиталы, жили со своими любовницами и воспитывали своих детей такими же слугами доллара.
Очевидно, Падрони дождался самого интересного момента. Его маленькие глазки поблескивали, как у мыши перед кучей зерна.
— Гм… у вас действительно были странные, анархистские настроения. Вы решили уничтожить все эти никчемные существа. Вы просто вышли на улицу и стали палить из револьвера.
— Решил… Что я мог решить в десять — двенадцать лет? Это не в голове, а скорее в крови, в нервах, во всем существе… Достаточно уж накопилось во мне мути и грязи. Позже я где-то прочел, что это называется атавизмом, возвратом к дикарству. Не верьте подобной ерунде! Никакого атавизма нет. Человек таков, каким сделало его прошлое. Когда слезает лак, мы предстаем в нашем истинном виде — голыми… Да, тогда я начал стрелять.