— Это могила сорок первого, — вздохнула железнодорожница. — Была и надпись — кто здесь лежит, фашисты ее уничтожили. И в степи за станцией безвестных могилок полно…
— Нет, отец здесь похоронен у водокачки. В письме было написано.
— Ну, значит, здесь, — согласилась начальница станции, — а девочка Нюрка придумала, что это могила ее батьки… Девчонку-то отступавшие красноармейцы Килине оставили, она всех сирот собирала… Ну, оставайся, морячок, поговори с отцом…
Возле обвалившегося погреба, где в крапиве валялся искореженный «максим», я увидел куртину колючего татарника. Обмотав ладонь полой «голландки», выломал самый крупный стебель с тугим пурпурным цветком и положил его рядом с девочкиным на могилу. В зеленой траве они сияли, как сгустки живой крови.
Когда я вернулся в вагон, Лищук внимательно посмотрел на меня, но ничего не спросил. Глаза у меня были заплаканы. Я забрался на нары в темный уголок. Морская пехота, заняв у летчиков домино, забивала «козла». Лищук штопал протершийся рукав кителя и пел:
Голос у главстаршины был противный, словно гвоздем по стеклу. Десантники морщились, но терпели.
Незаметно я уснул. Мне приснилась наша тесная комнатушка. На столе возле швейной машинки лежал цветок татарника. На стуле сидел какой-то военный в боевых ремнях, закрыв широкими ладонями лицо. Но я узнал его и радостно крикнул: «Папа!» Военный, не отнимая рук, поднял голову. Из-под пальцев сочилась кровь. Он сказал что-то беззвучно, а я понял по губам: «Это дуже гарный квиток! Меня эсэсманы убили!» «Они врут!» — закричал я и проснулся.
— Вижу, мучаешься, я и разбудил, — сказал Лищук, — мне в духоте всегда страсти снятся. И тебе, наверное, примерещилось?
Я рассказал ему про свое сновидение, про давнее письмо от отца и могилу у водокачки.
— Будь она многожды проклята, эта война! — вздохнул по-бабьи Лищук. — Сколько горя, сколько беды принес нам фашист. — С минуту он сидел молча и неподвижно, потом деловито начал складывать в кисет свои швейные принадлежности.
Наш состав простоял в тупике до рассвета. А всю ночь мимо грохотали темные молчаливые вагоны и платформы, где под брезентом угадывались танки и орудия. Эшелоны с войсками шли один за другим — почти в затылок друг другу.
Где-то на фронте готовилось большое наступление.
Трудная работа война
Выглядываю из сарая. С соломенной крыши льет. Дождь лупит второй день не переставая. Два красноармейца-повозочные ловят в саду коня. А он будто с ними играет: подпустит близко, взбрыкнет и отбежит. Красноармейцы устали, ругаются. Один грозит: «Я тебя, фашиста, сейчас застрелю!» Конь насмешливо пофыркивает.
За голым осенним садом, сколько охватывает глаз, скучная равнина. Вдали селения, лесопосадки. Дальше все завешено непроницаемой хмарью. Оттуда несется размытый дождем пушечный гул. Там Будапешт.
Ребята почистили оружие, пожевали всухомятку, скучают. Оживились немного, когда проныра и добытчик Шпаковский притащил корзину крупных румяных яблок, Лищук тут как тут:
— Где взял?!
— Хозяйка подарила!
— Смотри мне!
Яблоки сочные, изумительного вкуса. В сарае хруст стоит сплошной, все едят. А я с трудом осилил лишь одно яблоко. Болят челюсти, болит прикушенный язык.
Позавчера на марше попали под бомбежку. Меня так шарахнуло комлыгой земли по спине, что только сегодня туман в глазах и звон в голове прошли. А Ергозина унесли в санроту и сразу увезли в госпиталь.
— Вот не повезло, вот не повезло, — горевал Шпак. — Ну в бою бы понятно, а то ни с того ни с сего — трах по темечку. Теперь мы его не увидим, теперь его по чистой наверняка!
Но сегодня кто-то разведал, что Ергозин очухался и просит выручки.
Шпаковский забрал корзину и исчез, словно растворился в воздухе. Это у него получалось как у волшебника. Стоит Шпаковский рядом, смотрит тебе в глаза, ты моргнул, а его уже и след простыл…
Ребятам яблоки надоели, расползлись по сараю — кто-то дрыхнет про запас, завернувшись в шинель, кто-то шуршит бумагой — пишет письмо. Лишь комвзвода мнет и мнет яблоки, будто завод по переработке фруктов, и на лице никакого удовольствия. Наш самодеятельный трубач восхищается: «Ну, товарищ главный старшина, и жрун ты!»
Лищук запустил огрызком на улицу в навозную пузырящуюся лужу, ухмыльнулся:
— Ты, Егор, жрунов еще не видел!.. Дай-ка мне на скрутку гвардейского…
Лищук скручивает толстенную «братскую» папиросину. Снова ревут штурмовики. Ребята переглядываются, понимают, что летчики не на прогулку вылетели в такую погоду — тучи ползут чуть не по земле. Видать, скоро и наш черед. Мы уже два дня стоим в этом большом венгерском селе.
Появился Шпаковский, грязный, мокрый — хоть отжимай. Шепчет: «Я «цундап» достал, поедем, Лешка, выручать Ергозина! Возьми у Шпака шинель и плащ-палатку».