Завоевавши себе подобную аристократическую независимость, всецело отдавшись «великому созерцанию» и искусству, Леонардо и в области созерцания остается сверхчеловеком. Он не простой «поденщик» науки и не раб науки. В своих исследованиях и опытах он не идет «ремесленным» путем, путем кропотливого, строго логического, чисто рассудочного анализа. Его работами руководит и его чувство, и его инстинкт в той же степени, как и его разум. Математическая точность у него сочетается со стихийным вдохновением. Наука у него переходит в искусство. Искусство – в науку. Он бросается от одной работы к другой, от одного предмета к другому, руководясь императивом непосредственного чувства, императивом инстинкта: работая над картиной, он внезапно увлекается изображением машины для приготовления колбас, от механики переходит к химическим опытам, от химии к астрономии, от астрономии к орнитологии или энтомологии, и так без конца. Словом, он работает так, как вообще привыкли действовать и чувствовать все сильные люди Возрождения. Подобно тому, как самые противоположные настроения и идеи не вносят дисгармонии в душевный мир сильных людей эпохи Возрождения, а напротив, имеет для последней обаяние жизненной прелести, точно также самые противоположные работы доставляют только наслаждение мыслителю-сверхчеловеку. В науке и искусстве он находит полноту жизни, полноту жизненных ощущений.
В заключение остается упомянуть еще об одной черточке, дополняющий характеристику сверхчеловека-мыслителя, – об его отношении к любви.
В жизни Леонардо был только один роман. Леонардо рисовал портрет с жены одного флорентийского гражданина моны Лизы Джиоконды и почувствовал к ней глубокое влечение. Но эта не была обыкновенная любовь: он полюбил мону Лизу не чувственной и не платонической любовью, не как женщину и не как призрак. Он сочетал в своей любви поклонение призраку и поклонение живой красоте. В моне Лизе он любил выражение «призрачной прелести – чуждой, дальней, не существующей и более действительной, чем все, что есть». Но бывали и другие минуты, когда он чувствовал ее живую красоту.
Кроме того, мона Лиза являлась для него «отражением его собственной души в зеркале женственной прелести». Он полюбил в ней самого себя. Рисуя ее портрет, он придавал этому портрету черты собственного тела и лица. И раньше, во все свои художественные произведения он старался вложить черты своего «я»: «как будто всю жизнь, во всех своих сознаниях искал он отражения собственной прелести», и полное отражение «собственной прелести» он нашел лишь в лице Джиоконды. И когда на лице Джиоконды он увидел чуждые ему черты, когда в душе Джиоконды шевельнулись чуждые ему движения, его роман приблизился к развязке.
Так во всем и всегда сверхчеловек оставался верен самому себе, своей цельной, самодовлеющей, враждебной мельчайшим внеш!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
IV
В ряде блестящих очерков «Волей-неволей» Глеб Успенский [15] некогда старался выяснить «психические основы» народнического движения. Психический облик народника, по мнению Глеба Успенского, определялся прежде всего явлениями социального порядка. Источники народнических настроений нужно искать в устоях крепостного права. Истинные народники, подобные Тяпушкину, герою вышеназванных очерков, вышел из слоев народа, испытавших на себе всю тяжесть крепостных уз. Не видя вокруг себя ничего, кроме бессильных страданий и бессильного озлобления, незнакомые с «человеческим участием, человеческим вниманием к ним», с детства забитые и угнетенные, Тяпушкины, естественно, не могли всесторонне развиваться; условия их обстановки не воспитывали в них должного сознания человеческого достоинства, не позволяли им «культивировать их собственное «я». Они, напротив, боялись заглянуть вглубь собственного «я», они боялись собственной личности: она была для них синонимом страдания. Более того, они боялись вообще каждого живого человека, так как в каждом живом человеке, в каждой человеческой личности они находили все те же страдания. Их сердце становилось до известной степени атрофированным. «Личное участие, личная жалость была им не знакома, чужда. В их сердце не было запаса человеческих чувств, человеческого сострадания, которое они могли бы отдавать отдельным личностям». И они старались уйти от собственною «я», от всякой человеческой личности, от «подлинного человеческого стона». Они старались успокоиться на представлении об отвлеченных страданиях, о всечеловеческом горе, на любви к человеческим массам. Они бежали «к каким-то живым массам несправедливостей, неурядиц, требований, одушевленных в виде человеческих масс, а не человеческих личностей.
Уйти в «толпу», дабы уйти от самого себя, – такого принципа держались представители передового общественного движения в 70-х годах, по словам наиболее искреннего, наиболее вдумчивого идеолога этого движения. Исстрадавшийся разночинец-интеллигент, по воле исторических обстоятельств, шел на альтруистический подвиг, на самопожертвование, на служение народу.