3. блюдо с большими, почти чёрными по краю, а в середине — нежно–розовыми ломтями мяса (я вспомнил такой же окорок дома — вот откуда Юрка его притащил!);
4. грубая холстинная салфетка с круглым караваем;
5. тарелка с нарезанной колбасой, пахнущей можжевельником;
6. запотевший холодными крупными каплями кувшин, в котором я обнаружил белый квас;
7. две простеньких алюминиевых вилки.
Юрка принялся нарезать хлеб — ловкими движениями, не на салфетке, а прижав к груди. Потом взял один ломоть и понюхал. Поймав мой недоумённый взгляд — рассмеялся немного смущённо:
— Не смотри так. Обожаю запах свежего хлеба, самый лучший запах на свете, честно слово… — но хлеб не выпустил.
Помедлив, я поднёс кусок каравая к носу.
И понял вдруг, что запах действительно очень приятный. Я бы не смог описать, чем и как он приятен, но… Хлеб был мягкий, пышный, почти нежный. И пахнул на самом деле одуряюще…
…Пока мы ели (и, надо сказать, очень плотно этим занимались), девчонка не присаживалась — как будто парила вокруг. Я вообще‑то не любитель есть, когда на меня смотрят, но в её движениях было столько искренней радости от того, что мы хорошо едим, что я помалкивал, а потом просто перестал обращать внимание — всё было невероятно вкусно. То ли показалось так после двух дней консервов, но скорее и правда… Только квас мне не понравился, а вот Юрка, обозвав меня дураком, выхлебал за едой три кружки.
Кажется, Лена собиралась ещё что‑то принести, но Юрка остановил её.
— Подожди, Лен, не суетись, — Юрка поймал девчонку за руку, но у него это получилось не грубо, а нежно, и она остановилась, наклонив голову к плечу. — Отдохни. А лучше… — он улыбнулся, и улыбка его была нежной–нежной, просто смотреть — и то приятно. — Лучше спой нам. Сыграй и спой.
— Хорошо, — тихо сказала она и вышла. Юрка наклонился ко мне:
— Смотри, это стоит увидеть, — шепнул он. Я кивнул и, вытянув ноги, откинулся к стене. Странное чувство пронизывало меня — как будто всё это было когда‑то… вот такой зал, огонь, живой огонь в очаге… мой брат и друг, и его женщина, тихая и гордая, которую он просит спеть для нас… Ощущение было острым и резким. Я неожиданно ощутил себя очень взрослым — и у меня перехватило горло.
Лена вернулась, неся в руке первые виденные мною в жизни в реале гусли — небольшие, чем‑то похожие на кобуру автоматического пистолета. Села, положила гусли на колени, обтянутые джинсой, и это не выглядело несочетаемым — джинсовый сарафан и гусли на нём.
— Спой про белые сны, — тихо попросил Юрка. И замер, поставив подбородок на кулак руки, локтем упёртой в стол.
Лена тронула струны — и гусли ответили задумчивым звоном. Таким же задумчивым, как слова, полившиеся следом — как прозрачная струйка лесного ручья…
Она замолчала, глядя на серебристые струны под тонкими пальцами. А я поймал взгляд Юрки — он смотрел на девчонку, сжав кулаки под подбородком.
В его взгляде была упрямая надежда на что‑то, невидимое и непонятное мне, но хорошо различимое и реальное для него.
Когда я проснулся, то какое‑то время не мог понять, где нахожусь. Не беспокоился, не дёргался по этому поводу, а лежал и смотрел в потолок, слушая, как снаружи раздаётся какое‑то деревянное ритмичное постукивание. В остальном было тихо.
Я сел на постели. Прислушался. Нет — в соседней комнате тикали часы. Я на них обратил внимание мельком вчера — с двадцатишестичасовым циферблатом и гирей, как в некоторых деревнях ещё сохранились. Что же… а, вчера накатила усталость, Лена молча постелила мне на низком удобном топчане–диване в зале, а они с Юркой ушли в соседнюю — вторую — спальню, перед кухней. Ушли вдвоём, совершенно естественно и обыденно. Если кто‑то и ходил потом через мою комнату — не помню, не слышал…
Помедлив, я высунулся по очереди в соседние спальни. Там никого не было. Вообще. Тихо. Прохладно. Убрано–прибрано… Двери открыты настежь. Героически подтянув трусы, я влез в накидку и поднялся наружу.