За ним водится этот грозный, повелительный крик. Онисимов, как мы упомянули, уже и сам обращался наверх, просил дать любую работу по специальности, но получил отказ. Значит, он обязан ехать. Еще никогда – с тех пор, как в шестнадцать лет стал членом партии – он не пытался уклониться, ускользнуть от исполнения партийных и государственных решении. Не сделает этого он и теперь.
– Если напишете, – продолжает он, – я вас подведу. Заявлю, что не подтверждаю ваших врачебных заключений. И выкручивайтесь, как знаете. Думаю, лучше, милый доктор, нам не ссориться.
И он снова улыбается – теперь с привычной саркастичностью. Ну, что с ним делать? Как поступить врачу?
– Александр Леонтьевич, полежите день-другой. Я вас понаблюдаю.
Онисимов охотно идет на мировую.
– Хорошо. Сегодня полежу.
Антонина Ивановна вновь обретает свою командирскую громогласную повадку.
– Извольте лечь в постель при мне.
– С вашего разрешения я прилягу здесь. Что же, здесь, возможно, ему будет лучше. Серьезная, грубовато скроенная врачевательница с неудовольствием вспоминает спальню Онисимовых. В середине комнаты расположились две широкие кровати, составленные вместе. По бокам две тумбочки. У стен два платяных шкафа. И все. Будто в гостинице.
Пожалуй, лишь в этом продымленном кабинете можно ощутить некий личный отпечаток. Высятся полки, где выстроились книги по специальности, текущая политическая литература, сочинения Ленина, сочинения Сталина, так и не завершенные изданием, оборванные на тринадцатом томе его смертью. В простенке висит скромно окантованная фотография Сталин и Серго Орджоникидзе – оба еще молоды, оба в шинелях, оба с черными заостренными усами Онисимов когда-то сам отдал увеличить этот снимок, сам нашел для него место.
К дивану приставлен круглый столик. На нем рядом с пачкой сигарет и настольной лампой чернеет телефон-вертушка, несколько отличающийся плавными формами от обычных аппаратов. Тут же под рукой лежат и две книги-новинки по истории советской промышленности, в последнее время Онисимов особенно интересовался этой темой.
Врач соглашается: пусть Онисимов полежит в кабинете.
– Но сначала, Александр Леонтьевич, надо основательно проветрить. Свежего воздуха, пожалуйста, не бойтесь.
Антонина Ивановна встает, чтобы растворить форточку. Нет, он не позволит ей затрудняться этим. Живо поднявшись, Онисимов босиком шагает к форточке. И внезапно бледнеет, тьма застилает зрение, он замирает, тяжело опирается на стол. Несколько мгновений он отсутствует, взгляд мертвенно недвижен. Затем усилием воли Онисимов все же возвращается к действительности, погасшие глаза обретают блеск. Врач встревоженно смотрит на него.
– Вы же при мне только что потеряли сознание.
– Что вы? Ничего подобного.
Он опять улыбается насмешливо. И словно говорит: «Ну-ка, что ты со мной сделаешь?» Да, ничего сделать нельзя.
Антонина Ивановна наблюдает, как Варя стелет на диване, как Онисимов устраивается на этом неудобном жестком ложе. Вот выписаны и лекарства. С нелегким сердцем, с неспокойной совестью Антонина Ивановна прощается до завтра.
Она медленно идет через гостиную. Окна уже спрятаны под двойными занавесями, в полсвета горит люстра, неярко освещая полотняные чехлы на мебели, фигурные пустые вазы. Обширная комната кажется пыльной, нежилой. Даже будто пахнет затхлостью.
В прихожей врач неожиданно встречает Елену Антоновну. Жена Онисимова только что вошла, – статная, даже, что называется, дородная, седая, в строгом сером пальто, в шапочке серого каракуля. Антонина Ивановна редко с ней общается, не застает ее дома, когда посещает Онисимова. Порой женщины разговаривают по телефону. На вопрос о здоровье, самочувствии мужа Елена Антоновна обычно отвечает: «Сейчас пойду узнаю». Странный ответ. Живут под одной крышей, в одной спальне и… «пойду узнаю».
Теперь от волнения и спешки Елена Антоновна чуть запыхалась:
– Антонина Ивановна, что с ним?
– Видны ее хорошо сохранившиеся мелкие зубы. Удивительно, что при столь крупном сложении зубы могут быть такими мелкими.
– До крайности истощена нервная система, – отвечает врач. – Это отражается на всем. Сегодня он потерял сознание.
И словно с кем-то споря, словно стремясь кого-то убедить, Антонина Ивановна упрямо добавляет:
– Даже дважды.
Серые глаза жены смотрят встревоженно. Обе ладони стискивают руку врача.
– Неужели… Неужели так серьезно?
– Не знаю. У меня нет ясности. Считаю, что ему надо лечь в больницу для обследования. Он не согласен. Я сказала: «Напишу сама, что он нездоров». А он крикнул: «Не смейте».
– Да, этого нельзя.
Елена Антоновна торопливо снимает пальто, снимает шапочку. На лбу с правого края виднеется большое, с кулачок ребенка, захватившее и часть виска, синевато-розовое родимое пятно. Жена Онисимова могла бы его скрыть ухищрениями прически, но с юности этого не делала. И, как ни поразительно, мета не выглядит уродливой, даже чем-то гармонирует с постоянно серьезным, чуждым малейших черт кокетливости обликом Елены Антоновны.
Она повторяет: