Если мы доведем до конца идею симметрии, существующей между двумя изобретениями двух наших авторов, то поймем, что дело не просто в том, что Бойль создает научный дискурс, в то время как Гоббс создает дискурс политический; Бойль создает политический дискурс, из которого политика должна быть исключена, в то время как Гоббс воображает себе политику науки, из которой должна быть исключена экспериментальная наука. Иными словами, они изобретают наш нововременной мир — мир, в котором репрезентация вещей посредством лаборатории навсегда отъединена от репрезентации граждан посредством общественного договора. И это произошло никак не благодаря недосмотру политических философов, которые проигнорировали все то, что Гоббс связывает с наукой, в то время как историки науки проигнорировали взгляды Бойля на политику науки. Начиная со времен Гоббса и Бойля требовалось, чтобы все теперь «видели надвое» и не устанавливали прямого отношениями между репрезентацией нечеловеков и репрезентациями людей, между искусственностью фактов и искусственностью политического тела. В обоих случаях используется одно и то же слово «репрезентация», но спор между Гоббсом и Бойлем делает немыслимым какое-либо подобие двух смыслов этого слова. Сегодня, когда мы уже больше не являемся совершенно нововременными, эти два смысла вновь сближаются.
Две ветви власти, которые Бойль и Гоббс разрабатывают каждый со своей стороны, обладают мощью только в том случае, если они четко отделены друг от друга: Государство Гоббса бессильно без науки и технологии, но Гоббс говорит только о репрезентации граждан; Наука Бойля бессильна без четкого разграничения религиозных, политических и научных сфер, и поэтому он прилагает столько усилий, чтобы противодействовать монизму Гоббса. Они — словно два отца-основателя, которые, объединившись, действуют совместным образом, для того чтобы способствовать продвижению одной и той же инновации в политической теории: репрезентация нечеловеков относится к науке, но науке запрещается апеллировать к политике; репрезентация граждан относится к политике, но политике запрещено иметь какие бы то ни было отношения с нечеловеками, созданными и мобилизованными наукой и технологией. Гоббс и Бойль сражаются за то, чтобы определить эти два ресурса, которые мы продолжаем использовать, уже не задумываясь, и накал этой двойной битвы наиболее полно раскрывает перед нами необычность их изобретения.
Гоббс описывает голого и расчетливого гражданина, который создает Левиафана, этого смертного Бога, эту искусственную креатуру. От чего зависит Левиафан? От расчета человеческих атомов, который приводит к заключению договора, устанавливающего необратимую композицию силы всех в руках одного. Из чего же состоит эта сила? Она возникает из передачи полномочий всех граждан говорить от их имени кому-то одному. Кто же действует, когда действует один? Мы — те, кто полностью делегировали ему нашу власть. Государство — это парадоксальная искусственная креатура, составленная из граждан, объединенных одним только полномочием, данным кому-то одному, репрезентировать их всех. Говорит ли суверен от своего имени или от имени тех, кто наделил его этим правом? Это неразрешимый вопрос, на который нововременная политическая философия до сих пор ищет ответ. Говорит именно суверен, но в то же время именно граждане говорят через него. Он становится их глашатаем, их лицом, их воплощением. Он осуществляет их перевод и таким образом может их предать. Они наделяют его полномочиями и поэтому могут его этих полномочий лишить. Левиафан состоит только из граждан, расчетов, соглашений или споров. Короче говоря, он состоит только из социальных отношений. Или, скорее, благодаря Гоббсу и его последователями мы начинаем понимать то, что представляют собой социальные связи, власти, силы, общества.