В сенях подруги остановились. Гречанка пожала мне руку, сказав, что ей холодно, — она ничего поверх платья не накинула, — и она вернется в комнату, а Маша одета тепло, ей можно еще и поговорить. Моя дорогая стояла в сенях, в полуотворенной на крылечко двери, и полоса лунного света падала на ее лицо и грудь, слегка прикрытую штофною шубкой. Как только мы очутились вдвоем, она безмолвно подалась ко мне своим станом, я обнял ее и крепко, горячо поцеловал в пылавшие губы.
— Завтра еще не ходи, миленький! — вполголоса сказала она. — Надо мне сперва родимую матушку об этом упредить.
— А если за тебя посватается сын подрядчика?
Она покачала головою.
— Пускай сватается. Я не пойду за него, а родители меня не станут принуждать… Видишь ли что, миленький, родители меня за тебя с радостью выдадут, но ежели ты завтра придешь к батюшке моему и прямо объявишь, так он, пожалуй, усомнится и сразу не даст согласия. «Барин, — скажет, — куда нам с ним в родню вступать!» Ну, да ему что-то про тебя и урядник говорил… А как я своей родимой откроюсь, ничего от нее не потаю, расскажу, сколько времени люблю тебя и что как ты меня любишь, она с батюшкой и переговорит, он слова ее примет, послушается. Дело ли я тебе говорю?
— Хорошо, моя радость. Но ты поторопись. Тогда я в Новый год приду к вам сватать тебя.
— Так, ненаглядный мой: Новый год — и мне новое счастье принесет. Какой ты умный, добрый.
Мы расстались. Я стал взбираться на пригорок, где вздымалась среди снегов и мягко вырисовывалась своими чистыми линиями белая церковь, облитая фосфорическим светом месяца, взобрался, сделал несколько шагов и оглянулся на окно дьячковского дома: там любовно светился огонек, там ярко горело мое счастье. А из-за речки, по направлению к домам церковнослужителей, шла кучка народа.
— Домой? — раздался вблизи негромкий голос.
— Никитушка! Ты откуда взялся?
— В Марьине гулял. Ко дворам направлялся, да неш поозяблось — в церковную сторожку поогреться забежал. Теперь вместе домой пойдем: веселее вдвоем-то.
Когда мы добрались до своей избы, парень сказал мне на ухо:
— Парфенка два раз приходил: с пригорка на вас в окошко зарился. Не знаю, углядел ли он тебя.
— Уж не он ли это сейчас через реку шел?
— Видел? Он, он это, с товарищами!
Какие мгновения, часы, дни я переживал! Я совершенно возродился, любовь окрылила меня, и я бесстрашно, с гордым вызовом пошел бы навстречу грозе, злобным, но бессмысленным своим врагам и всяким невзгодам жизни… Катанье наше устроилось отлично. Я ехал с Машей и Аннушкой, стоя на передке и правя лошадью; в других санях ехали младшие сестры обеих подруг с кучером Никитушкой. Гречанка без умолку хохотала, кричала: «Кучер, правь хорошенько! Не туда едем!» Маша, веселая, счастливая, заливалась серебристым смехом.
— Ах, жизнь! — воскликнула раз Аннушка. — Так бы вот взяла да и окунулась в нее вся с головой, а там после что бы ни было… По крайней мере вспомнить-то потом было бы чем свои молодые годы.
В одной деревеньке она велела остановить лошадь, выскочила и подбежала к задним саням. Спросила, не озябли ли девочки; те отвечали, что не озябли еще пока. Аннушка не поверила.
— Не может быть! — говорила она. — Я по ушам вашим вижу, что перемерзли… Ну-ка, Никитушка, заверни вон к той избе: там у меня знакомая бабочка живет, погреемся мы у нее и чайку попьем. Кстати, я захватила с собою и припасы… А вы, если не озябли, прокатитесь еще, да и к нам, прямо к самовару поспевайте. У Михеевны мы греться будем… Трогай, кучер! Пошел! — крикнула она, подбежала к нашим саням и дернула за вожжи.
Ночь светлая, голубая и тихая; месяц с одной стороны уже поубавился, но светил необыкновенно ярко. Крыши строений повсюду сверкали, как точно усыпанные алмазами; белые поля блестели, отсвечивали и переливались ежесекундно вспыхивающими огоньками… А лес, куда мы въехали, — молчаливый, весь в серебряных кудрях, гирляндах и бахроме, — стоял неподвижно, как будто погруженный в какой волшебный сон гигант; и над ним, в лунном свете, неслышно, но явственно, летели грациозные видения, и из широкой тени, местами, выступали фантастические фигуры и протягивались чьи-то исполинские руки… Я сидел теперь рядом с Машей, плотно прижимавшейся ко мне, видел ее свежее, горевшее пышным румянцем лицо, чувствовал ее горячее дыхание… Я рассказал ей о настоящей причине своего бегства. Она радовалась, как ребенок, и говорила:
— Милый ты мой! Сердце ты мое!.. Как я тебя люблю! — И она приподнималась, становилась в санях на колени, целовала меня, не спускала глаз и все говорила: — Люби ты меня, люби!.. Знаешь, если бы ты на мне и не женился, я все так же бы тебя любила и пошла бы за тобой хоть на край света.
— Родная, милая… А ты с матерью говорила?
— Нет еще, она теперь все у сестрички в Шелепихе… Может, сегодня не дал ли уж Господь дитя Феклуше.
— А ты любишь детей?
— Да разве кто деток не любит?.. Ведь они ангельские душеньки, святые; если помрут — их ангелы Господни возьмут под свои крылышки и понесут на небо… Вон звездочки-то — это они, душеньки младенцев, глядят на нас.