Вдруг он заметил в руке у профессора небольшую зубную щетку.
— А зачем вам она? — спросил он.
— Чистить.
— Свои зубы?
Она протянула к нему раскрытую ладонь, на которой лежал небольшой серый камешек, похожий на морскую гальку, и провела зубной щеткой по его поверхности.
—
Тонго пошел по дну озера за Бунми, направившейся к самой большой из шести палаток. День быстро угасал, и вождь непроизвольно поежился, отчасти из-за прохладного ветра, сопровождавшего сумерки, а отчасти потому, что мысль о ночном переходе обратно в Зиминдо его совсем не радовала. Однако более всего не по себе ему было из-за того, что река Мапонда, как он помнил, была местом, облюбованным ведьмами, духами и
Они нырнули под парусиновый навес и прошли в палатку. Бунми зажгла керосиновую лампу. В палатке, где Тонго, чтобы стоять во весь рост, должен был слегка наклонить голову, помещалась надувная кровать, рядом с письменным столом стоял единственный стул. Профессор, смутившись, бросилась собирать разбросанные повсюду вещи.
— Простите за беспорядок, — сказала она, становясь рядом с Тонго, который рассматривал фотографию в рамке, висящую над кроватью, с которой на него смотрел гордым взглядом крупный черный человек, решительно выпятивший в сторону объектива нижнюю челюсть.
— Мой отец, — пояснила Бунми.
— Улыбаться он не любит.
— Не любил. Он умер. Он был проповедником.
Тонго кивнул. Он не знал, что сказать; тон Бунми стал холодным, и ее голос звучал так, будто слова «не любил», «проповедник», «умер» разбередили ее душу. Тонго смутился.
— Вы христианка?
Бунми издала звук, похожий то ли на смех, то ли на ругательство.
— Нет, — ответила она. — А вы?
Тонго покачал головой.
— Мой дедушка был христианином. Его расстреляли.
— Зато, что он был христианином?
— Не думаю. Но я предпочел не рисковать.
Вождь пристально посмотрел на Бунми. Он не мог отвести от нее взгляда, а ее, казалось, это вовсе не трогало. В палатке было жарко, и он облизал соленую верхнюю губу. Атмосфера здесь, подумалось ему, густо пропитана запахом женщины; созревшей и сладкой, подобно спелому фрукту, который вот-вот сорвется с ветки. Ему вспомнилась комната Кудзайи в городе, в педагогическом колледже, куда она обычно приглашала его по ночам выпить чашечку цикорного кофе, где она говорила о джазе, а он, скрестив ноги, ждал своего часа. Все это, казалось, было давным-давно, так давно, что представлялось ему не его собственными воспоминаниями, а воспоминаниями кого-то другого (к примеру, Мусы, который был мастером рассказывать захватывающие истории о своей прошлой жизни, когда он был бабуином).
— Взгляните сюда, — сказала Бунми, и он послушно повернул голову, хотя не был уверен, что смотрит именно туда, куда она хочет. Она показывала на какой-то грязный предмет, висящий на спинке стула. Это было нечто сделанное из тесемок, кусков ткани и морских раковин — в общем что-то похожее на ком плававшего по волнам и выброшенного на песок мусора где-нибудь на берегу Ньяса
[106].— Что это?
— Головной убор.
— О, — выдохнул Тонго. — Да, конечно… — и замолчал, не зная, что сказать.
Он был разочарован и не мог скрыть этого. Ведь его воображение рисовало корону тонкой работы, богато украшенную крупными жемчужинами и внушающую благоговейный трепет. А это? Просто грязная тряпка и больше ничего. В такие тряпки превратилась его одежда после того, как ею на берегу реки поиграло полчище обезьян
— Напрягите свое воображение, — сказала Бунми, заметив выражение растерянности на лице Тонго, и, осторожно пропустив пальцы сквозь нити головного убора, поднесла его к свету.
Ее лицо озарилось каким-то внутренним огнем, а голос задрожал от переполнявшего ее восторга.