В конечном счете Лику, несомненно, повезло в том, что он обрел музыку в школе «Два М» (недаром Толстуха Анни утверждала, что ему всегда везло), а то бы он наверняка сгинул, не оставив следа, в несметной толпе других детей и подростков, стрелков и кулаков. Сам Лик считал корнет чем-то вроде спасательного круга, какие он видел на пароходах, плывших по Миссисипи; этот круг удерживал его на плаву, в то время как его сотоварищи по школе, устав от нескончаемой борьбы, опустили руки и бесследно канули в пучине страданий и невзгод. Но, разумеется, жизнь Лика в школе не стала лучше, хотя он и привык постепенно к ее рутине.
Лик все еще пребывал в стрелках. Но его положение в группировке смягчалось его мастерской игрой на корнете и в особенности дружбой с Соней. После перевода Собачьего Клыка во взрослую тюрьму на другой конец города, а произошло это в начале 1999 года, его преемником стал Соня, который стал считаться «главарем» и «человеком с идеей в голове». Соне едва минуло десять лет, когда к нему перешли титулы, которыми прежде обладал Собачий Клык, хотя в группировке кулаков было много ребят старше его и выше ростом, которые спали и видели себя главными вершителями кулачного права. Но язык у Сони был подвешен хорошо, и он никогда не лез в карман за словом, а, наоборот, придавал своим словам такой вес, что они воздействовали сильнее кулаков подростков, так что никто не осмеливался противоречить ему, опасаясь попасться ему на язык. Поскольку Соня был другом Лика, другим кулакам пришлось оставить его в покое, что, разумеется, не привело их в восторг, а уж о том, чтобы считать Лика своим, они и слышать не хотели. У стрелков Лик был на особом положении, которое делало его жизнь относительно безопасной, но и близко знаться с ним никто из стрелков не желал. Так получилось, что Лик, кроме Сони и своего корнета, не общался практически ни с кем. А Соня, сосредоточив в своих руках неограниченную власть, повел себя, как кобель, окруженный суками в период активной случки.
— Фортис, тебе следует относиться ко мне по-доброму, — постоянно напоминал он Лику. — Не забывай, ведь я — главарь, а ты мой личный затраханный негритос!
Когда Лик в очередной раз слышал это напоминание, он лишь кивал головой и выстукивал прижатыми к бедру пальцами ритм того или другого музыкального пассажа.
В довершение ко всему, Лику приходилось немало терпеть и от преподавательского персонала. О занятиях Лика с Профессором было известно всем, но никто из воспитателей не относился по-доброму к такого рода отношениям между воспитанником и педагогом. Они выражали свое недовольство — причем делали это довольно регулярно — при помощи трости для битья, с ожесточением колотя Лика по спине и по лицу, а он старался прикрыть руками губы, которые были сейчас самой ценной частью его тела. Так что хотя он и был стрелком, но в дневное время ему доставалось больше, чем многим из группировки кулаков.
Но хуже всего для Лика было то, что семья навещала его все реже и реже, а потом эти визиты и вовсе прекратились. Воспитанник школы «Два М» мог, согласно правилам, один день в месяц проводить с членами своей семьи, приезжавшими навестить «временно изолированных» (таковыми они и являлись — временно изолированными), и в первый год своей «изоляции» Лик все время ожидал Кайен с Кориссой и Сильвией, которые приезжали на свидания регулярно, как часы. Случалось, что его навещала матушка Люси, заглядывали и Руби Ли с Сестрой.
Примерно через год Сильвия (смуглолицая квартеронка, которая не была его кровной сестрой) перестала приезжать. В последующие несколько месяцев Лик старался допытаться у матери, что случилось с Сильвией, но Кайен ничего не сказала ему о ней, как, впрочем, и обо всех остальных сестрах. Раз от разу Кайен выглядела все более постаревшей и увядшей, хотя Лик с присущим детям эгоизмом едва ли обращал на это внимание. Прошел еще год, и впервые никто не приехал к Лику. В следующий месяц повторилось то же самое. На исходе третьего месяца приехала одна Корисса. Она выглядела смущенной и, стараясь не глядеть на Лика, сказала, что Кайен заболела.
— Она наверняка поправится, — уверенно заявил Лик, но Корисса промолчала. Лик не придал этому значения, поскольку Корисса никогда не отличалась разговорчивостью.
В последующие годы Лик часто задавал себе вопрос, что он должен был бы сказать матери, зная, что больше ее не увидит. Наверняка обо всем он бы не рассказал. Хотя было многое, о чем он хотел бы поведать; но если хорошенько подумать, то сказать-то практически было нечего. Иногда Лику казалось, скажи он лишь одно: «Мы бедные негры, мама», и этого было бы достаточно.