Ряд обстоятельств убедил автора этих писем в том, что границы, проведенные «Критикой чистого разума» между догматизмом и критицизмом, для многих друзей этой философии еще недостаточно резко определены. Если он не ошибается, из трофеев критицизма собираются ныне построить новую систему догматизма, которой всякий искренний мыслитель предпочел бы, пожалуй, простое восстановление прежнего его здания. Рассеять вовремя эту путаницу, которая истинной философии обыкновенно приносит гораздо более вреда, нежели самая зловредная, но при том последовательная система философии – это хотя и неприятное, но, конечно, не излишнее дело. – Автор избрал форму писем, полагая, что в этой форме ему яснее всего удастся выразить свои идеи, а в данном случае ему более, чем когда бы то ни было следует заботиться о ясности. Если непривычному читателю изложение в иных местах покажется слишком резким, то автор просит объяснить эту резкость исключительно лишь его живейшим убеждением во вреде оспариваемой системы.
Я понимаю Вас, дорогой друг! Вам кажется более достойным бороться с абсолютной Силой (Macht) и погибнуть в борьбе, нежели заранее оградить себя от всякой опасности с помощью морального Бога. Несомненно, эта борьба с Неизмеримым есть не только самое возвышенное, что в силах помыслить человек, но, как мне думается, даже есть начало всего возвышенного. Но я хотел бы знать, как, по Вашему, догматизм объясняет самую силу, в которой человек противопоставляет себя Абсолюту, и чувство, сопровождающее эту борьбу. Последовательный догматизм приходит не к борьбе, но к подчинению, не к насильственной, но к добровольной гибели, к тихой покорности и преданности абсолютному объекту: всякая мысль о сопротивлении и борющемся самоутверждении есть контрабанда, перешедшая в догматизм из другой, лучшей системы. Но зато покорность эта имеет чисто эстетическую форму. Тихая преданность (Hingabe) Неизмеримому, успокоение в лоне мира, – вот, что на другом полюсе искусство противопоставляет той борьбе: стоическое спокойствие духа, спокойствие, ожидающее или уже завершившее борьбу, стоит по середине.
Если зрелище борьбы предназначено для того, чтобы изображать человека в высший момент его мощи и самоутверждения, то, напротив, тихое созерцание того покоя находит его в высшем моменте жизни. Он покорно отдается вечно новому миру для того, чтобы только вообще утолить свою жажду жизни и бытия. Быть, быть! раздается в нем голос; он предпочитает ринуться в лоно мира, чем в лоно смерти.
Итак, если мы будем рассматривать идею морального Бога с этой стороны (эстетической), то наше суждение ясно. Предполагая Его, мы тем самым теряем подлинное начало эстетики.
Ибо мысль о противопоставлении меня миру мне более уже не представляется величественной, когда между ним и мною я ставлю высшее Существо, когда необходим Блюститель мира для того, чтобы соблюдать его в его пределах.
Чем отдаленнее мир от меня, чем более посредств ставлю я между ним и мною, тем ограниченнее мое созерцание его, тем невозможнее та покорная преданность миру, то взаимное приближение, та обоюдная гибель в бою (подлинное начало красоты). Истинное искусство, или, вернее, божественное (ϑείον) в искусстве, есть внутреннее начало, изнутри образующее для себя материал и мощно противодействующее грубому механизму, беспорядочному накоплению извне материала. Это внутреннее начало тотчас же утрачивается с интеллектуальным созерцанием мира, возникающим в нас в силу мгновенного соединения обоих противоборствующих начал; и оно до тех пор не восстановимо, пока в нас не победят окончательно либо борьба, либо соединение.
До сих пор мы вполне согласны, мой друг. Идея морального Бога не имеет никакой эстетической стороны; но я иду еще далее: я утверждаю, что она не имеет даже никакой философской стороны, она не только не содержит ничего возвышенного, но она вообще ничего не содержит; она столь же пуста, как и всякое другое антропоморфистическое представление (ибо в принципе все они равны друг другу). Она одной рукой берет назад то, что дала другой, и она хотела бы на одной стороне дать то, что на другой она хотела бы отнять: она одновременно хочет возвеличить как слабость, так и силу, моральное смирение и моральное самоутверждение.
Она хочет Бога. Но этим она ничего не выигрывает по сравнению с догматизмом. Она не может ограничить им мир, не давши ему самому того, что она взяла у мира; вместо того, чтобы бояться мира, я должен теперь бояться Бога.
Отличительной чертой критицизма является таким образом не идея Бога вообще, но идея Бога, мыслимого под моральными законами. Как прихожу я к этой идее морального Бога? Так естественно гласит первый вопрос, который я могу поставить.