Перед сном мы с Анной вышли из вагона подышать. Она взяла меня за руку и спросила, не жалею ли я? Я ответил, что не хочу даже понимать, о чем она меня спрашивает. Да, и, правду сказать, о чем мне жалеть? И было ли у меня что-то такое, что я потерял, и о чем можно было бы жалеть? Когда все улеглись, и я, убаюканный качанием вагона, задремал, то есть, это я теперь понимаю здравым умом, что задремал, в тот же момент был уверен, что не сплю. Вдруг, вместо стука колес заиграла музыка, знакомая, но я никак не мог вспомнить, что за мелодия и откуда, и это мучило меня, мне сделалось очень нехорошо, внутри все сжалось, стало трудно дышать. И тут я ясно услышал голос, очень знакомый, родной голос, но тоже не сразу смог понять, чей он. Голос не пел, но говорил под музыку, почти сливаясь с нею. И когда я понял, кто это говорит и что, то вскочил весь в поту, сердце колотилось бешено. Сна, конечно, как ни бывало. Да и в первый момент, когда свежо еще было потрясение, мне и в голову не пришло, что услышанное мной было только сном. «Иди с миром; а в чем клялись мы оба именем Господа, говоря: "Господь да будет между мною и между тобою и между семенем моим и семенем твоим", то да будет навеки». Я вышел на площадку в конце вагона, там воздуха было побольше, подавленный, потрясенный. Ужасно ли это? Предал ли я? Совершу ли клятвопреступление, женившись теперь? Мысль о том, что клятвы наши ничего не значат, и то, как и чем скрепляли мы их, значения не имеет, показалась мне фальшивой и ничуть не утешительной. Я всерьез задумался: имею ли право жениться на Анне? Но разве он первым не выказал всю ничтожность тех ритуалов и не обесценил наш союз, увлекшись другим? Нет. Пожалуй, так мне не оправдаться. Ведь я уехал, оставил его, и прав своих не предъявлял. Что же теперь делать? Как увидимся мы с ним? Жива ли наша связь, действительна ли она? Я вернулся, лег на свое место. Долго еще ворочался, отягощенный ужасными мыслями.
И ярчайшее утреннее солнце, и суета с пересадкой, и веселость Анны, и деловое спокойствие отца, все это помогло мне, хоть и не полностью, но все-таки оправиться от ночного наваждения. Однако, глядя на своих уже почти родственников, нет-нет, а подумается, подойти к отцу и сказать: «Сделка наша для вас совсем не выгодна». Или: «Я вижу, как не хотите вы отдавать мне дочь, и понимаю, что вы правы». Только что же это будет по отношению к Анне, как ни подлость? А сам Пэр-сури, если бы действительно никак не хотел нашего брака, уж нашел бы способ его не допустить. Разумеется, я для него проходимец и нищий первый встречный, но кому из своих респектабельных знакомых он пойдет предлагать создать с его Анной видимость приличия? Так что, он доволен, насколько возможно, и Анна спокойна и весела. Я тоже отнюдь не несчастен. Но Демианов! Демианов. Чем больше приближаюсь я к нему, тем и он мне ближе. И больше его во мне. И все мои мысли о нем. Даже Анна (может, чувствует что-то?) все чаще сама о нем заговаривает. Милый Миша! Думает ли он обо мне? Помнит ли? Ждет ли?
Телеграфировал своим о приезде. Ему писать не могу, не знаю что и в каком тоне.
Мы все расхворались. Анна ничего не может есть – от всего тошнит. Пэр-сури тоже мучается животом, а у меня началась странная лихорадка: бросает то в жар, то в дрожь. В Варшаве пришлось обратиться к врачу, он всем нам прописал лекарства и посоветовал пока не ехать. Несмотря на его запрет и недовольство отца, Анна от меня не отходит.