Митрополит Вениамин, уже будучи в этом сане, охотно отправлялся для совершения молений и треб в самые отдаленные и бедные закоулки Петрограда. Рабочий, мастеровой люд зачастую приглашал его для совершения обряда крещения, и он радостно приходил в бедные кварталы, спускался в подвалы — в простой рясе, без всяких внешних признаков своего высокого сана. Приемная его была постоянно переполнена — главным образом простонародьем. Иногда он до позднего вечера выслушивал обращавшихся к нему, никого не отпуская без благостного совета, без теплого утешения, забывая о себе, о своем отдыхе, о пище…
Митрополит не был, как говорится, «блестящим оратором». Проповеди его всегда были чрезвычайно просты, без всяких ораторских приемов, без нарочитой торжественности, но в то же время он были полны какой-то чарующей прелести. Именно незамысловатость и огромная искренность проповедей митрополита делали их доступными для самых широких слоев населения, которое массами наполняло церковь, когда ожидалось служение митрополита.
Даже среди иноверцев и инородцев митрополит пользовался глубокими симпатиями. В этой части населения он имел немало близких личных друзей, которые, несмотря на разницу верований, преклонялись перед чистотой и кротостью его светлой души и шли к нему в минуту тяжкую за советом и духовным утешением.
Если в России в это мрачное время был человек абсолютно, искренне «аполитичный», то это был митрополит Вениамин. Это настроение было в нем не вынужденным, не результатом какой-либо внутренней борьбы и душевных преодолений. Нет. Его евангельски простая и возвышенная душа легко и естественно парила над всем временным и условным, над копошащимися где-то внизу политическими страстями и раздорами. Он был необыкновенно чуток к бедам, нуждам и переживаниям своей паствы, помогая всем, кому мог и как умел, — в случае надобности просил, хлопотал…
Его благородный дух не видел в этом никакого унижения, несогласованности с его высоким саном. Но, в то же время, всякую «политику» он неумолимо отметал во всех своих действиях, начинаниях и беседах, даже интимных.
Можно сказать, что этот элемент для него просто не существовал. Всякие политические стрелы просто скользили по нему, не вызывая никакой реакции. Казалось, что в этом отношении он весь закован в сталь. Ни страха, ни расчета здесь никакого не было (это доказало будущее). Митрополит лишь осуществлял на деле то, что (может быть, с большим основанием) было почти невыполнимым: евангельское исключение из религиозной жизни всякой политики, т. е., в данном случае, вопросов об отношении к советской власти, к ее представителям и т. д. С известной точки зрения, может быть, это был недостаток, отворот от жизни, но таков факт, и тут ничего не поделаешь. Из духовного облика митрополита нельзя удалить эту черту, тем более, что она очень характерна для его высшей степени цельной и монолитной психики.
Таков был тот, на долю которого выпало в качестве главы Петроградской епархии столкнуться с подступавшей все ближе волной изъятия церковных ценностей, уже помутневшей от пролитой крови…
Нетрудно было предугадать, зная характер и душу митрополита, как отнесется он к изъятию. В этом вопросе для него не существовало колебаний ни на одну минуту. Самое главное — спасение гибнувших братьев. Если можно хоть немногих, хоть единую душу живую исторгнуть из объятий голодной смерти, — все жертвы оправдываются.
Митрополит с его детской простотой веры был большим любителем церковного благолепия. Для него, как и для самого примитивного верующего, священные предметы были окружены мистическим нимбом, но дальше он не шел. Силою своего проникновенного духа он отбрасывал в сторону все эти настроения и чувствования, в его глазах совершенно невесомые по сравнению с предстоящей задачей спасения людских масс. В этом отношении он шел дальше Патриарха, не встречая никаких препятствий к отдаче даже освященных сосудов и т. п. — лишь бы исполнить свой христианский и человеческий долг до самого конца.
Но наряду с этим ему представлялось необходимым всячески стремиться к тому, чтобы отдача церковного имущества носила характер именно вполне добровольной выдачи «пожертвования». Ему, несомненно, претила самая процедура изъятия, которой предстояло иметь вид какого-то сухого, казенного, принудительного акта, — отдачи нехотя, из-под палки, под давлением страха и угроз. Прежде всего, по мысли его, тут было бы явное противоречие истине и справедливости. Он был заранее уверен или, по крайней мере, питал надежду, что население горячо и единодушно отзовется на его призыв, что оно пожертвует во славу Божию и во имя долга христианского с радостью все, что только можно. Для чего же прибегать, хотя бы только внешним образом, к насилию — ненужному и оскорбительному для населения — в творимом им святом деле.