«Ходят слухи, что он совершенно перестал пить портвейн и пьет только водку, настоянную на смородинных почках, отчего очень поздоровел. Говорят, что стал молчалив и сторонится женщин».
Вообще, перечитывая «Старика Хоттабыча», видя сходные с романом Булгакова повествовательные ходы, начинаешь понимать, почему «Мастер и Маргарита» все более и более переходит на полку любимых книг детей и подростков.
III
ПОКОЛЕНИЕ 1890-х ГОДОВ В СОВЕТСКОЙ РОССИИ
Много лет назад, а именно в начале 1960-х годов, в жизни огромной страны, вооруженной не хуже высокоразвитых стран, но по качеству повседневной жизни своих рядовых граждан едва достигнувшей уровня слаборазвитых, происходили подспудные, не заметные на поверхности и, конечно, ввиду отсутствия гласности никем не оглашаемые явления.
Появились и становились понемногу заметны люди, про которых несколько десятилетий мало кто помнил. Это было поколение конца 1880–1890-х годов рождения – те, что встретили роковые события ХХ века, Февральскую революцию и Октябрьский переворот, взрослыми и сделали, как правило, сознательный выбор, оставшись в России, которая этого выбора не оценила.
Это были люди огромного слоя российского дворянства, выкашиваемого начиная с 1918 года на протяжении трех с лишним десятилетий, а затем, в середине 1950-х, оправданного («реабилитированного») перед отечеством и отпущенного из лагерей и ссылок на все четыре стороны – доживать по своей воле те немногие годы, которые из всей перемолоченной жизни им милостиво оставили. Несрубленные и несломленные из этого поколения сели за уцелевшие фамильные письменные столы (мало у кого – но все-таки уцелели) – и стали писать, потому что умели это делать гораздо лучше последующих поколений.
Они понемногу, повторим, стали заметны, не в публичной – в невидной, домашней жизни Москвы и Ленинграда (город носил тогда это временное название, казавшееся назывателям вечным). Они не только отличались от всех нас – они вносили в тогдашнюю жизнь другую мерку, иной отсчет.
Если попытаться определить главное, что их отличало от тогдашней образованной, даже можно сказать интеллигентной среды, то это – доброжелательность. Сами они, впрочем, называли такое качество
Таково было главное, и очень быстро складывавшееся впечатление от одной из женщин этого слоя, всплывшего со дна истории, куда он спущен был насильственно, – невысокой женщины с ярко-голубыми глазами и молодой повадкой, в разговоре с которой собеседник быстро переставал замечать ее возраст. Это была Татьяна Александровна Аксакова-Сиверс.
… В 1971 году Сергей Дмитриевич Шипов (1885–1979), сын известнейшего земского деятеля Д. Н. Шипова (1851–1920) и сам активный земец, в предреволюционные годы – заведующий финансовыми отделами Земгора (то есть ведавший огромным делом финансирования воюющей армии), а в пореволюционные с конца 1930-х и до середины 1950-х годов – зэк и ссыльный, передал материалы своего двоюродного брата Николая Борисовича Шереметева (как увидит читатель воспоминаний – отчима Т. А. Аксаковой) в Отдел рукописей Библиотеки, не по праву носившей носившей несколько десятилетий имя Ленина. В мае следующего года С. Д. туда же передал воспоминания Т. А. Аксаковой (а потом и свои). В те годы я была сотрудницей этого отдела; в качестве специалиста по советской литературе занималась описанием документов ХХ века – как обычно в архивах, далеко не только литературных и не только советских.
Принимала у С. Д. Шипова материалы сотрудница Отдела Н. В. Зейфман, историк, незадолго до этого разбиравшая архив его отца и в 1969 году опубликовавшая в «Записках отдела рукописей» научное описание архива. Описание это глубоко тронуло видавшего виды старого человека – тем, что там не было ни одного уже привычного для него за десятилетия советской власти, но неизменно больно ранившего бранного слова по адресу покойного отца как ненавистного для советской власти либерала. (Надо добавить, приятно поразило это не только сына. Из Ленинграда приехал известный историк и пришел в Отдел рукописей – купить себе и коллеге «Записки» с этой статьей и засвидетельствовать свое почтение автору появившейся в советской печати работы, где непонятным для него образом не оказалось ни одного положенного по всем тогдашним стандартам советской исторической науки, а особенно – повествующей о 1900–1910-х годах, лживого и демагогического слова.) Даже простые и трагические слова – «в 1920 г. был арестован и вскоре умер в тюрьме» – были сказаны в советской печати впервые (но что «умер от голода» – написать было невозможно).