«Вот уж, поступлю тогда во всем
обратно Пастернаку: твердо приму, твердо поеду, произнесу твердейшую речь. Значит, обратную дорогу закроют. Зато: все напечатаю! все выговорю! ‹…›Дотянуть до нобелевской трибуны – и грянуть! За все то доля изгнанника – не слишком дорогая цена». Мнение близкого человека было, «что надо на родине жить и умереть при любом обороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает, кто дурней, а я хочу при жизни напечататься. (Чтобы в России жить и все напечатать – тогда еще представлялось чересчур рискованно, невозможно.)».[364]Несомненно, бывший зэк не мог не учитывать в своей стратегии тот факт, что в это самое время Синявский и Даниэль уже отбывали свой лагерный срок за печатание за границей.
«Естественно было ждать разворота и свиста. Но – не наступило. ‹…› Как и все у них, закисла и травля против меня ‹…› – в той же их немощной невсходной опаре. Движение – никуда. Брежневское цепенение».[365]
Вообще вопрос о Нобелевской премии был вопросом о видении людьми советской России, так называемой советской общественностью, – своей
, то есть созданной после Октября и публикуемой в подцензурной печати, литературы не столько в контексте мировой литературы, сколько в контексте жизни мира. Нужно ли писателям, пишущим внутри Советского Союза (и, соответственно, их внутрисоюзным читателям), мировое признание?Идея «социализма в одной стране» (а потом «социалистического лагеря») и неизбежно «враждебного окружения» приобретала в связи с премией особую выпуклость – но таинственным образом проваливалась в случае присуждения ее официально признанному Шолохову. В этом случае «классово» (по выражению Шолохова в цитированном письме Брежневу) враждебный Комитет становился правильным, справедливым, признающим «мировое значение творчества выдающегося советского писателя» – в этих словах из цитированной ранее «справки» Отдела культуры ЦК слово «советский» уже несомненно мерцало вторым своим значением – не географическим, а идеологическим. По-видимому, такая
премия советской властью рассматривалась как успех в идеологической «борьбе», шаг в завоевании мира.4
Растроение
русской литературы в середине 1920-х годов на три потока – зарубежная, отечественная печатная, отечественная рукописная – привело к тому, что государственная граница стала фактором литературного процесса, а пересечение этой границы сочинениями «советских» писателей – фактом особого значения, актуализованным в 1929 году известным «делом» Замятина и Пильняка.Спустя почти тридцать лет – благодаря публикации «Доктора Живаго» на Западе помимо воли власти – для писателей стала вырисовываться новая, хоть и чреватая большими опасностями, возможность. Ею воспользовались Синявский и Даниэль – но под псевдонимами. Синявский начал тайно передавать свои сочинения за границу в середине 50-х, но в печати они появились только в 1959-м – уже после Нобелевской премии Пастернаку, прогнувшей государственную границу.
Шолохов получает свою премию – за произведения, напечатанные легально, по сю сторону государственной границы, подцензурно – в те самые месяцы, когда двое литераторов, напечатавшие свои сочинения нелегально, за границей, уже арестованы за это и находятся под следствием.
Граница
станет главной темой обсуждения во всей ситуации Нобелевских премий, присужденных «советским» писателям. О ней же через пять лет поведет речь узнавший о том, что он стал лауреатом, Солженицын, рефлектируя – пересекать ли ее. И в конце концов пошлет в Нобелевский комитет письмо с отказом приехать за премией, предполагая, «что моя поездка в Стокгольм будет использована для того, чтобы отсечь меня от родной земли, попросту преградить мне возврат домой».[366] Мотив был, собственно, такой же, что у Пастернака, только тот под угрозой высылки, высказанной публично главою КГБ, отказался от самой премии. Глубоко интимное чувство связи человека с «родной землей» советская власть сделала – именно в связи с Нобелевской премией – предметом публичного шантажа и торга.Как именно в условиях растроения русской литературы самоотождествляли себя сами лауреаты?