«Международное распространение получили не только отдельные слова, но и такие словосочетания, как Советское государство, Советская власть, социалистическое строительство
и т. п. Общественно-политическая фразеология обогатилась рядом других словосочетаний, которые стали общим достоянием языков народов, строящих новое общество: социалистический труд; бригада коммунистического труда, ударник коммунистического труда; социалистическое соревнование, социалистическое обязательство; юные ленинцы (о пионерах); блок коммунистов и беспартийных (на выборах) и т. п. Ср. также названия праздников ‹…›, названия других (крупных, ставших традиционными) мероприятий (Декада искусства и литературы республики, Неделя кино, Месячник дружбы, слет передовиков производства и т. п.)».[403]Этот огромный языковой пласт рухнул в одночасье, обнажив отсутствие реальных денотатов в большинстве слов и словосочетаний. Взглянув на обширную цитату, можно понять радикальность изменений лучше, чем из любых рассуждений.
Начиная с тех трех дней так
уже больше не писали.[404] Мало того. Еще до Августа, с первых лет «перестройки» (во всяком случае с 1987 года) на многих созданных до этого времени текстах, которые не были сугубо официозными, а даже скорее с либеральной интенцией, стало проступать советское тавро – в виде характерных и компрометирующих авторов слов и словосочетаний.[405] Но после Августа это происходило уже стремительно. Само слово «социализм» потеряло свой привычный – совершенно неопределенный, но будто бы общепонятный – денотат.[406] На фоне новых социальных явлений печатные тексты прежнего официозного типа, лишившись силы, на глазах теряли свое значение, становясь текстами одной газеты «Правда» и действенными лишь в глазах члена компартии.Падение советского
языка, как и само падение советской власти, произошло неожиданно – так же неожиданно, как началось и пошло с нараставшей силой за пять с лишним лет до этого раскачивание того и другого.2
Еще в 1985-м этот язык изучали (разумеется, за пределами отечественной подцензурной печати) как функционирующий в качестве языка власти, вне какого-либо предположения о конце данной ситуации. Будучи давно семантически опустошенным, он оставался действенным
на всем пространстве страны. Действенность в узком смысле была высокой – несколько строк написанного на этом языке текста могли изменить судьбу человека; это был аналог приговора:«Советский политический язык не столько называет и определяет явление, сколько разоблачает и осуждает. “Отщепенец”, “оппортунист”, “аполитичность”, “отребье” – это уже приговор, приводимый в исполнение в соответствии со статьями уголовного кодекса».[407]
Но как раз непосредственно вслед за вышеназванной констатацией, с конца 80-х, началась «перестройка», повлекшая за собой и перестройку публичного языка – начиная в первую очередь с устной его формы. Прежняя устная
официозная речь самых высоких уровней – т. е. с первых партийных трибун – в первый же год «перестройки» оказалась под сомнением. Наиболее явным выражением этого служила речь генерального секретаря (а за ним и его окружения), ставшая действительно устной – она не зачитывалась по бумажке, как это было в течение последних десятилетий,[408] а произносилась по видимости спонтанно.[409]В вышеупомянутые августовские дни исчезли (позже возобновились – но уже в ином формате) все площадки для публичного высказывания тех, кто хотел продолжать говорить на советском
языке, – подобно тому, как в начале 20-х исчезли площадки для тех, кто хотел продолжать говорить публично на несоветском языке (подробней об этом – далее).