Читаем Новые работы 2003—2006 полностью

«встретить сознательное отношение к формам своего словесного выражения, мы встречаемся даже, наоборот, с предубеждением против формы (в широком смысле слова): важна, дескать, суть, а не одежда речи, мы не французы, чтобы всякой пустяковине подводить обдуманную концовку и пр.: достаточно ляпнуть – если поймут, значит и дело кончено».[435]

О том же, но более сурово, говорит и Щерба:

«… Оправдывающее такое положение вещей презрение к формам является в конечном счете антиобщественным явлением».[436]

В суждениях Е. Поливанова можно увидеть гипотезу возникновения советской публичной речи. В среде с «минимумом заботливого отношения к формам речи, впервые появляется нечто вроде устоев, вроде вех для организации речевого материала публичных выступлений» – это были «шаблоны прокламационного стиля, сперва, разумеется, полные смысловой и эмоциональной жизненности», но теперь опустошенные, «превратившиеся в “славянский язык”». И тем не менее «еще можно встретить немало людей, усвоивших как незыблемый трафарет десятка два “приличных для публичных выступлений”, “официально утвержденных” и подтвержденных их повторениями в прессе выражений», – людей, «которые крепко схватились за этот единственный компас, с которым можно, дескать, бросаться плыть по зыбучему словесному морю».[437]

Остается понять – является ли для Поливанова это пренебрежение формой специфическим свойством не названной, но явно подразумевающейся среды – тех, кто впервые поднялся к новой социальной роли? Или же его рассуждение относится ко всем носителям родной речи? В том числе и к тем, которые были выброшены Октябрем из публичной жизни, как члены кадетской «профессорской» партии, среди которых было немало весьма внимательных к формам своего красноречия?

Трудно представить, чтобы несомненная вера в утопию подавила мысль ученого и он вовсе выпустил из виду этих если уцелевших, то в большинстве своем уже лишенных гражданских прав носителей языка. Но если предположение Поливанова распространяется и на них, тогда оно может быть рассмотрено как своего рода набросок к суждениям И. Бродского сорок с лишним лет спустя, в известном послесловии к «Котловану», о сути русского языка. Он писал о том, что А. Платонов «обнаруживает тупиковую философию в самом языке», о «синтетической (точнее: не-аналитической) сущности языка, обусловившей – зачастую за счет чисто фонетических аллюзий – возникновение понятий, лишенных какого бы то ни было реального содержания». Нация (в изображении А. Платонова) стала «в некотором роде жертвой своего языка»; автор «Котлована» говорит

«о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость».[438]

Собственно, об этом же – о формировании мнимой действительности при посредстве омертвевшего языка – и писал Поливанов. При этом он, если воспринимать его слова буквально, верил, что наступление тоталитаризации языка (не осознаваемое им, конечно, как таковое) можно остановить:

«Надо было бы громко поднять голос, чтобы сказать: писать – “постановили принять к сведению и углубить работу” не только бесполезно, но и вредно (потому что создает мнимое впечатление о выполнении некой задачи). И так же громко надлежит сказать: нельзя говорить на “славянском языке”».[439]

Подтверждение же его суждениям о пренебрежении носителей русского языка к слову – как и мысли Бродского о податливости самого языка к формированию фикций – находится и в речевой жизни постсоветской России. Можно наблюдать вполне индифферентное (то есть далеко не всегда прямо направленное против Ельцина) бытование в публичной речи синтагмы, появившейся в 1993 году, – «расстрел парламента» вместо «подавление вооруженного мятежа в Москве», или старосоветского перифраза «Остров Свободы» вместо «Куба».[440] Идеологически осознанное употребление таких выражений мы здесь не рассматриваем.

3

Особое место в изучении проблемы занимает книга А. М. Селищева, вышедшая в 1928 году[441] и уже через несколько лет изъятая из употребления.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже