«Мы всё воспринимаем как-то идиллически ‹…›. Я говорю не о лакировке, не о прикрашивании фактов, это давно было сказано ‹…› я говорю о внутренней сути, о внутренней закваске искусства. ‹…› По-моему, из искусства напрасно упустили дух трагизма. ‹…› Я без трагизма даже пейзажа не принимаю. ‹…› Что же сказать о человеческом мире? Почему могло так случиться, что мы расстались с этой если не основной, то с одной из главных сторон искусства?».[247]
В романе Островского смерть главного героя – не в тексте, а за текстом. Это – для тех поколений читателей, кто взял роман в руки уже после смерти автора, хорошо о ней зная. Для них это был роман о героической жизни и гибели. Но и в самом тексте романа немало смертей или казней – в том числе юных девушек. Гибель – один из важных мотивов романа. В обширной литературе о Гражданской войне этот мотив был привычным – смерть в бою или от руки палачей. Но ожидаемая смерть главного героя романа – иная.
Очерк М. Кольцова в «Правде»[248] пророчил неминуемую героическую смерть парализованного, без смягчений описанного Островского. Но и на протяжении всего романа герой то и дело оказывается на грани смерти – и воскресает к жизни. Последние страницы романа – трагедийны (хотя самые последние слова – «… возвращался в строй и к жизни»). Это – как раз то, чего, по Пастернаку, не хватает в современной литературе: в 1936 году, когда он это констатирует, не хватает в еще большей степени, чем в начале 1930-х. Эту нехватку восполняет и оставшийся неизвестным в те годы роман Булгакова с трагедией жизни Мастера, прямо сопоставленной с казнью на Лысой Горе. И читатели печатного текста второй половины 60-70-х годов уже
Третья интенция – стремление к пониманию творчества как высокого действа и подвига, в противовес уже господствовавшему «материалистическому» о нем представлению.
Павел Корчагин, пишущий роман, соединил в себе Ивана Бездомного и Мастера. Как и Иван, это пролетарий, выучившийся писательству. Вспомним при этом, что Иисус в поэме Ивана Бездомного «получился,
Типологически сближены эти романы и авторской уверенностью (не только самих авторов, но и их героев-романистов) в объяснительной силе предложенного ими ключа к современности и едва ли не к мирозданию.
3
Осенью 1933 года Михаил Козаков, выступая с высокой по тем временам трибуны, заявил:
«Заметили вы, что в нашей советской художественной литературе скончался вечный, всегдашний “герой” ее – скончался лишний человек? Возьмите художественные произведения последних лет, и вы увидите, что эта фигура, которая посещала лучшие романы русской литературы, – эта фигура “премьера” умерла. Нет прежнего ведущего героя в советской литературе, нет лишнего человека».[249]
С этой трибуны обсуждается только что совершившийся разгон РАППа, открытие «метода социалистического реализма» – и предстоящее объединение «попутчиков» и «пролетарских» писателей под общим именование «советских писателей». Коварную социолингвистическую ловушку нового именования, от которой уже нельзя увернуться, так как в современном публичном языке отныне нет нейтрального, не оценочного обозначения «не советский писатель» – только «антисоветский», никто из присутствовавших, видимо, не почувствовал.[250] Выступают десятки литераторов, и так и сяк вертя в руках новое изделие – метод. Но вопрос о том, кто ж заменит скончавшегося