Громадный лоб с пульсирующей жилой наискось. Сутулая спина книжника. Длинные тонкие ноги в джинсах фирмы «Lee», только что присланных другом из Америки. Обвислый большой живот поверх джинсового пояса. Когда говорит, выставляет ногу, становится похож на букву «Я». Мы стоим с ним спиной к Зимнему, напротив подсвеченного здания Главного штаба.
– Как ты можешь уехать от этого? Это же не архитектура, а музыка.
Мы выходим на вечерний Невский.
– Опусти голову, – говорю я, – опусти. Вот так.
– Ну и что?
– Фосфоресцируют?
– Что?
– Плевки. Весь Невский заплеван. Все это испаряется в воздух.
– Такое есть и в Нью-Йорке. Весь Рим загажен. А потом, что значит уезжать – не уезжать по сравнению со смертным приговором, который у каждого из нас в кармане. Я по природе созерцатель. С девяти до двух служу. Русский язык и литература в школе. Иду домой, плетусь, прихрамываю. У меня в Ольгино домик, остался от родителей. Жена, дочь, библиотека. Снимаю с полки Владимира Соловьева. Я – скромный созерцатель, ты – гордый бунтарь.
– Прямо хижина Филимона и Бавкиды.
– Если уж сгорю, то вместе со всеми. А пока созерцаю. Я чувствую, как поворачивается эпоха. Я вижу пролежни на ее боках. Кому ты нужен там?
– А здесь?
– Здесь ты нужен своим друзьям, своим ученикам. Это безумие. Пойди и забери документы из ОВИРа. Пойдем вместе и заберем.
– Здесь мы живем внутри трупа. Там есть шанс.
– Напечататься в журналишке?
– Хотя бы.
– Если все, что ты пишешь, талантливо и подлинно, оно не исчезнет, будет присутствовать в самой атмосфере, а потом сконденсируется.
– У меня нет выхода.
– Выход есть. Смири гордыню.
– Но работы нет, поприща нет.
– Тебя примет любая сельская школа.
– Но ведь скудость и глушь.
– Работал же Солженицын сельским учителем. Здесь ты дух своего времени, там – ничтожный эмигрант.
– Туда влечет меня инстинкт.
– Корабельной крысы. И не инстинкт вовсе, а мода. Уезжать модно. Можно даже покончить с собой из моды.
– Ты призываешь к мазохизму.
– Я призываю к подвигу. Отсюда обличающий голос – поступок. Оттуда – подзаборное тявканье. Талантливый человек не уедет. Я в этом убежден. Александр Кушнер не уедет.
– А Бродский?
– Его изгнали. Вдумайся в эти стихи:
Бродский не исчахнет. Тебе же останутся слюна и изжога…
– Я чувствую себя как зафлаженный волк, на которого охотятся.
– Там ты будешь зафлажен суетой, преступностью, всеобщей бездуховностью. Здесь ты имеешь шанс прожить жизнь как духовный человек. Вчитайся в стихи Бродского, речи Солженицына. Да что же это за демократия такая, когда тебя каждую минуту могут безнаказанно ограбить, унизить, убить, когда твоя жизнь не защищена перед произволом разнузданной, дикой индивидуальности.
– Ты говоришь так, как будто побывал там.
– Я читал стихи Коржавина, написанные там, письма моих друзей оттуда. Я видел американский фильм «Инцидент». Я твердо знаю: и те и другие воняют одинаково. В тупике вся христианская цивилизация. Вот ты небось рассказывал школьникам об учителе Януше Корчаке. Ведь непременно рассказывал, потому как красиво. И, развернув зеленое знамя, он пошел в печь впереди стайки еврейских сирот. От тебя не требуется в печь. Нужно всего лишь остаться с детьми и по мере возможности оберегать их от лжи. Только не говори мне, что это невозможно, – очень даже возможно. Но ты не можешь. Потому как тебе на паркет хочется. Ты не можешь скромно возделывать ниву.
– Но ведь тюрьмой кончится.
– Покуда кончится, многих убережешь. А может, и не кончится, если не лезть на рожон. Ведь вместо тебя войдет в класс растлитель душ, постаревший Павлик Морозов.
– Здесь смерть, внутри трупа живем. По кишечнику трупа бродим.
– Так, значит, спасайся кто может? Ступайте в печь, но без меня. А я по Бродвею прошвырнуться хочу. А чтоб совесть не взроптала, обличать буду. Вырвутся обличители на волю вольную и тотчас промеж себя драку затеют: какой будущей России быть – демократией на манер французской иль просвещенной монархией? И какова тут роль православия и народности? Раскол в нигилистах. До того дойдет, друг на дружку памфлеты строчить пойдут, бранными словами ругаться, к барьеру друг дружку звать. Ведь именно о таких у Достоевского сказано: «Везде тщеславие размеров непомерных, аппетит зверский, неслыханный».
Присадистый, золотой от загара, с круглым упругим животом – Джордж Пфеффер. Похож на тыкву, которую в праздник Хеллоуин выставляют у входа. Нос бульбой. Говорящая тыква с голубыми глазами. Когда я делаю ему массаж, говорит о женщинах, лошадях и собаках.
– Звоню по объявлению: одинок, страдаю, желаю познакомиться. Вхожу. Она коротышка, страшная. Фунтов двести в ней. Но умная. Учительница, ученый-химик, католическая монахиня и парашютистка.