Я надеялся, что на воздухе мне станет легче, но, пока мы шли по узким, запруженным машинами и людьми улицам, вдыхая подсвеченную неоном духоту вперемешку с выхлопными газами, какой-то вонючий пот выступил у меня на лице, шее и груди, а слюны во рту набралось столько, что каждые пятнадцать-двадцать шагов приходилось сплевывать. Оштукатуренный фасад какого-то здания украшала линялая фреска, на которой мужчины в костюмах пятидесятых годов и с зализанными по моде того времени волосами танцевали с пышноволосыми женщинами в платьях ниже колен, радуясь взрывоподобному появлению огромного мороженого из центра серебряной звезды: при виде меня они заулыбались еще шире. В ярко освещенной витрине какого-то магазинчика красно-черное плюшевое насекомое с надписью «Шпанская муха», выведенной золотистыми буквами на брюхе, жевало свои ворсистые крылья. Блестящие, словно хитиновые, глаза качнулись в мою сторону; торговцы стояли в дверях своих лавок; костлявые мальчишки разевали рты, чтобы продемонстрировать треснувшие сосуды, спрятанные в их глотках; две молодые женщины шли рука об руку, это были толстощекие пирожницы с вымазанными сахарной глазурью розовыми лицами; увядшие вдовы, кутаясь в черные шали, сидели на обочинах с коробками сигарет. Брауэр болтал и задавал мне какие-то вопросы, и это помогало мне хотя бы немного отвлечься от моих ощущений, но ночь все равно одолевала меня. Урчание и гудки автомобилей, которые то останавливались, то снова трогались с места, любовные излияния джукбоксов, треск швейных машинок в портновской мастерской, лопотание пешеходов, протискивавшихся мимо, — все это сливалось в нечленораздельное шипение, которое со все возрастающей скоростью летело мне навстречу, приближаясь, словно огромный кожистый язык какого-то гигантского существа, готовый обвиться вокруг моей талии и утащить меня в его огромную пасть… А потом шипение рассыпалось на миллионы отдельных звуков, превращаясь в саундтрек бессвязных воплей, звона бьющегося стекла, обрывков песен, и казалось, будто весь видимый мир колеблется между нормальным течением времени и мгновениями замороженного света и застывшего движения, «туда-сюда», как мигающие огни в дискотеке. Меня выворачивало наизнанку, сердце колотилось как бешеное, во рту отдавало желчью. Я сказал Брауэру, что присяду ненадолго, совсем нет сил идти. Он взял меня за руку и сказал:
— Надо поесть, сразу полегчает.
От одной мысли о еде меня чуть не стошнило. Я попытался высвободиться, но Брауэр ухватил меня покрепче и затолкнул в какой-то переулок. Когда я стал сопротивляться, он приставил к моему боку дуло пистолета.
— Знаешь, что сделают эти ублюдки, если я выстрелю? — сказал он. — Не набросятся на меня, нет. Они сопрут твою одежду, заберут бумажник и оставят тебя здесь подыхать. Когда ты завоняешь, кто-нибудь оттащит тебя в сторону. А до тех пор они будут просто перешагивать через тебя и отпускать шуточки. Так что, если не веришь, что я выстрелю, давай, продолжай брыкаться.
Он вдруг покрылся пятнами, которые ползали по его лицу, как амебы; поры расширились, точно нарисованные карандашом; тело стало пружинистым и словно лишилось суставов. Человек-змея, издыхающий от собственного яда. Его голова чуть заметно покачивалась от злобы, плескавшейся в его черепной коробке.
— Что тебе надо? — спросил я, сбитый с толку и его внезапной трансформацией, и причинами, которые ее вызвали, а больше всего звуком собственного голоса, в котором дрожали слезы.
Женщина с перевязанным грязной тряпкой глазом, с лицом средневековым и уродливым, точно с гравюры Дюрера, протянула к нам руку и скорчила жалобную гримасу. Даже ее платье, некогда белая, а теперь пропитанная потом тряпка в уродливых розочках, представляло собой форму страдания. Желтый младенец, которого она держала на руках, был либо мертв, либо без сознания, его веки были закрыты так плотно, словно их зашили. Я ощутил зловоние, исходившее от его пеленок, и от одной мысли о его жизни в трущобах меня затрясло. Брауэр ругнулся на женщину, толпа тут же отнесла ее прочь.
— Шагай вперед, — сказал он. — Ну!