У меня тут не было ни родных, ни знакомых - только пьеса, которую давали в одном местном театре, да еще, может быть, Йозеф Голем, рыжий морщинисто-глиняный шмат на чердачном полу. И того, как оказалось, не оказалось. “Германцы в сорок третьем году увезли, - виновато оглядывался угрюмо-гостеприимный хозяин и от непонятной неловкости косо разводил руками. - Взяли из Терезина двух раввинов, велели им петь и кружиться на лестнице и бить ломами чердачную стенку, потом всех троих увезли куда-то на Нeмечку. Раввины, те дрожали и всхлипывали, потому что ходить в тот чердак вам, евреям, запретил еще рабби Иезекиель бен Иегуда Ландау, в XVIII веке, под страхом вечного проклятия. Креститься и то не так страшно... Но что толку им было креститься, бедным раввинчикам?” Действительно, что им было толку креститься? ...Пьесу же мою играли так хорошо и успешно, как не мою. Так что у меня тут совсем никого не было. Ночевал я в гостевой квартире русского посольства, где телефон не работал на город и стерильно пахло старательно выведенным запахом когдатошних не то явок, не то пьянок - той особой советской чистотой, какую в сегодняшней России едва ли и встретишь. Таким образом театр экономил на гостинице, посольство услужало культуре, я засыпал и просыпался в бездонной шпионской постельке. Мне ничего не снилось. Я любил этот город, особенно когда его не было видно.
И мы спустились с горы, и вышли за кладбищенские ворота, и вернулись к посольству, и взяли чемоданы, и поехали на вокзал, и поцеловались, как театральные люди, и я вошел в ночной мюнхенский поезд, а он остался уменьшающейся спиной на перроне. Я смотрю в окно на сырое немецкое небо, на толстую красноносую птицу, которая ходит туда-сюда по прыщеватой ветке каштана, на серо-пятнистый куб нового юденшлюхтскго горсовета, куда вделаны идущие слева направо часы, никуда не идущие. Что сказать о Праге еще? Я бы полюбил этот город, если бы мне его не было видно даже отсюда.
[САТИРА ПЕРВАЯ. ДЕКАБРЬ ДЕВЯНОСТО ТРЕТЬЕГО]
Er wohnt, wo kein Mensch wohnen kann: an der Mauer zur letzten Latern.
2. ЖЕНЩИНА В ГОЛОМ
Я смотрю на сырое немецкое небо в окне, на глянцево-черную красноносую птицу, которая ходит туда-сюда по прыщеватой ветке каштана, на маленький сливочный торт (в обледеневших бледно-зеленых и ядовито розовых завитках) жидовско-ужлабинской ратуши - во фронтон, слегка мохнатый от изморози, вделаны неизвестно куда идущие с итальянским циферблатом часы: стрелка всегда показывает без тринадцати восемнадцать. Год прошел, как я приехал из Праги и встал у окна, сороковой год моей жизни, а я так и не знаю, в какую сторону она двинется дальше.