Слышит. Ну чего ты, говорит, осторожно так, словно за подбородок берет, словно не голова у меня, а китайский болванчик, на сопле болтается и вот-вот оторвется, ну чего ты, говорит, ну ты же приедешь, летом приедешь, мы гулять пойдем, и все эти вежливые мужские отговорки, польские раскраски, ох, как поляки их любят, мне вот и Миколушка так говорит, и Марио, и Куба, хоть ему и тридцать шесть, но все равно говорит, ему, кстати, не совсем тридцать шесть, он закончил польскую семинарию в Париже, так что лет пять не считаются, они были заперты там, в закрытом заведении для мальчиков, так вот, и он тоже говорит так — как с ребенком. Ну чего ты…
А я… А странно, я вот смотрю на них на всех, таких разных, но глаза у меня всегда одинаковые.
Все связано неразрывной какой-то сетью, фарфоровые фигурки Бобчинского и Добчинского из прабабушкиной “гоголевской” коллекции и его первая роль, Хлестаков, “молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове”, а я пришла, потому что хотела кого-то там увидеть, не его, конечно; так и с бабушкиными фигурками, я их презирала за нелепость, белесость, пошлость какую-то, а хотелось — высокого, изящного, вот и получила — исполнителя роли Хлестакова, любовь с первого движения под осуждающие взгляды неспокойных и неласковых друзей, ах, как мы прятались от них по этажам — они по лестнице, мы в лифте, они в лифте, мы по лестнице, а потом разыгрывали красивую сцену — “я возьму посмотреть этот фильм” (громко), “когда я смогу тебя увидеть?” (шепотом), “мой любимый фильм” (громко), “когда угодно” (шепотом) — какое интермеццо, ах, как я была легкомысленна в тот момент, в соседней комнате спящая его жена, ну конечно, они не живут вместе, но мне-то с моим чистоплюйством и нарочитой порядочностью забыть бы обо всем как о страшном сне, притвориться барышней с блюдечными глазами, так нет...