А что поэты постсоветской эмиграции, точнее, миграции, с менее драматичным жизненным этапом (мосты не сожжены)? Каков Нью-Йорк поэтов «гудзонской ноты»? (Так мы с Соломоном Волковым окрестили группу современных поэтов Большого Нью-Йорка, живущих по обе стороны Гудзона[14]
, среди которых, на наш взгляд, наиболее интересны Александр Алейник, Владимир Гандельсман, Марина Георгадзе, Владимир Друк, Ирина Машинская, Вадим Месяц, Григорий Стариковский, Александр Стесин.) При всей драме отчуждения от новой действительности, она — Америка — допускается в стихи. Но Нью-Йорк по-прежнему фрагментарен, «слона» не видать. Определенные попытки предпринял Александр Алейник, но больно уж он неровен, слишком много у него срывов в нью-йоркские клише. (Есть и свое: «бетонная весна зарастающего горизонта» — это уже образ-символ).Чаще всего Нью-Йорк — не герой стихов, а их редактор — редактор их интонации. Эмигрантская лирика от этого прибавила пронзительности в мотиве одиночества как последней свободы, а Нью-Йорк все стоит за стихами, на авансцену выходит чаще всего… своей подземной частью — сабвеем, то есть метро. У Владимира Гандельсмана, к примеру, есть по меньшей мере две ярких подземки: «В бронхах это хрипит Бронкса» и «Нью-йоркский ноктюрн», обе в адском колорите:
Заключительный аккорд «Нью-йоркского ноктюрна» утверждает полную независимость поэта от места проживания. «Месту», однако, желательно зависеть от поэта («улица корчится безъязыкая» etc.).
Cовсем другого, пастельного (эмоционально) колорита — подземный пейзаж у Ирины Машинской, впечатление такое, что едешь в московском метро. Подземка у нее символическую роль ада подчеркнуто не играет, духовную же смерть в стихотворении «Сегодня видно далеко…» символизирует статуя Свободы, «дура чугунная», свидание с которой у автора все никак не состоится (Веничка и Кремль!) Понятно: свобода медленно и непредсказуемо добывается трудом души, а не гарантируется переездом в «страну свободы».
Мотив несрастаемости с новой городской реальностью характерен для старшего поколения поэтов «гудзонской ноты», младшие (выросшие в Нью-Йорке) — Стариковский, Стесин — куда менее истошны в эмигрантском вое (это не оценка, а квалификация), чем, например, Владимир Друк:
Эмиграция изменила этого известного когда-то московского «ирониста» радикально. Брак новой темы и старой поэтики оказался на редкость удачным. Игровой, шутовской элемент по-прежнему очень силен в Друке, но добавился лиризм. Кровный сплав черного юмора и лиризма, очень, очень горького, — и вот вам «черный лирик», его-то и не хватало русско-американской поэзии. Чернуху она отторгает, но жесткие линии в ее спектре необходимы для прочности конструкции. А тут еще у Друка наклонности «поэта-гражданина» — явление редкое и ценное в эмигрантском гетто.
Это из финала поэмы «Второе яблоко». Поэт, мне кажется, видит эмиграцию вторым грехопадением, искупить которое можно, только дав себе правдивый отчет в совершённом выборе. Надо вместить в себя ту правду, что глаза колет: