В отсутствие внука она проигрывала пластинки Мирей Матье и прислушивалась к жужжанию белого холодильника. Холодильник периодически замолкал, в паузах вздрагивая и подбрасывая проигрыватель, а потом долго дрожал, замерзая от внутреннего холода. Уже неделю он был почти пуст и все силы бросал на банку горчицы и высохший укроп. Галюнь этому не огорчалась, поскольку кроме красного крымского портвейна она ничего не принимала. Она медленно проглатывала капли марочного крепленого вина и смаковала мысль, что благородный красный сорт винограда “каберне-совиньон”, “саперави”, “бастардо магарачский” проникает в её желудок. Она представляла дубовые бочки, захороненные на три года в погребках одного из её супругов, темно-рубиновые лужицы на дощатом полу и наволочки тридцатилетней давности, впитавшие плодовый запах чернослива и вишни.
Галюнь часто пересматривала фильмы с Брижит Бардо, ревностно сравнивая медь своих волос с медью героини “И Бог создал женщину”, доводила тонкие губы до идеала картинки на экране и даже позволяла себе фотографироваться с обнажёнными плечами, доверяя роль фотографа третьему мужу. До того, как её ноги перестали подчиняться фейерверку мыслей, она посещала кинотеатры, называя всех культовых актёров бесполыми французскими куколками восемнадцатого века. Каждый её поход в кино сопровождался потом заученным уже дочерью рассказом об уникальных куколках-автоматах, напичканных механизмами, о танцующих Мари и показывающих фокусы Жан-Жаках. Сравнение американских актёров с механическими фигурками перерастало у неё во всхлипывания. Она вздымала левую рыжую бровь, когда вспоминала мужа и его коллекции кукол Жака Вокансона. В финале тон её начинал спадать, и на место воспоминаний приходили пудреница и рассуждения: сравнение мужа с Вокансоном и цитаты философов из промасленной записной книжки, утверждавших, что Жак, как и её супруг-учёный, вступает в спор с самим Богом. Он был хирургом, и ответственность за парочку спасённых или неспасённых жизней в день полностью ложилась на его бархатные плечи.
В комнату, шурша синими бахилами, вошла седая медсестра. Она наклонилась над кроватью и бережно поцеловала пожилую Галюнь в морщинки удивления.
— А, это ты, старая стерва.
— Я чуть подзадержалась, Людочку кормила.
— А мне не надо обедать, да?
Медсестра убрала с пола пустой бокал и из синей болоньевой сумки вытащила коробку, по цвету и размеру походившую на картонку из-под торта.
— Опять мне вены жечь будешь!
— Всего один укольчик, сегодня, кстати, последний.