После этого случая лучшим пророком для Геры стал ребёнок, любой ребенок. Он нахраписто спрашивал у играющей в песочнице детворы, сдаст ли экзамен по литературе, возьмёт ли отец его в Баренцево море, переживёт ли теперь мать пожизненное одиночество. Произошло это в то же время, когда европейские газеты вдруг участливо и безвозмездно отдали несколько полос под обзор событий в России. “Русские объявили команду подводной лодки погибшей”, — писали в Швейцарии. Созвучно ей роптали: “„Курск” заполнен водой, выживших нет” — в Норвегии. “Несмотря на безнадежную ситуацию, командование хотело продолжить поиски с помощью специальных видеокамер, — поддакивала Австрия и дошёптывала на ушко: — Но все были вынуждены признать очевидную гибель всех членов экипажа”. Чувствительнее других были последние две газеты, подмигнувшие Гере сквозь решётку почтового ящика, одна из них даже как-то по-португальски: “Смерть. Официально объявленная, неизбежная, ожидавшаяся — и о которой все уже догадывались”. “Российский атомоход „Курск” стал огромной могилой из стали и воды, с двадцатью четырьмя крылатыми ракетами и ядерным реактором вместо цветов”, — эстетствующий Лиссабон завершил вереницу.
Какая-то женщина, похожая на собирательный образ всех жён и матерей, ставила свечи в память о подводниках в питерской церкви. Прошёл один день, и её фотография появилась под заголовком “Россия скорбит о своих погибших”, притом под заголовком газеты не родной, а копенгагенской. Учитывая подобную вероятность нападения учителей и одноклассников, Гера месяц старался не показываться на людях, осваивая всё новые техники фотографии. Но как он ни тщился, и натюрморты, и портретные фото выходили теперь с одним и тем же сюжетом: двенадцатое августа, двухтысячный год. Одиннадцать утра, Баренцево море, сто пятьдесят семь километров к северо-востоку от Североморска. Авария атомной подводной лодки К-141. “„Курск”, не слышу вас…” Любая фотография извинялась: “Мы все скорбим, смотря тебе в камеру”, предметы в натюрморте сами собой складывались в поминальный набор: любой кусок хлеба казался чёрным, любая плошка — рюмкой с тёплыми пятьюдесятью граммами водки.