Читаем Новый мир. № 11, 2003 полностью

Оба пушкинских эпизода с ожиданием казни взяты из жизни исторических персон, ставших героями поэзии[99]. У Мандельштама эта тема — сугубо личная, можно сказать — автобиографическая, и ее метаморфозы отражают его личный путь в отношениях с современностью, с судьбой и даром. В том же 1931 году тема казней прямо увязана с даром:

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —Обещаю построить такие дремучие срубы,Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи —Как прицелясь на смерть городки зашибают в саду, —Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахеИ для казни петровской в лесу топорище найду.

В этих стихах, обращенных скорее всего к народу[100], объявлен решительный выбор между молчанием, забвением (вспомним пережитую Мандельштамом немоту 1925–1930 годов) — и неотвратимой гибелью. Пушкинская тема жертвы поэта, поднятая в «Андрее Шенье», повернута на себя — за сохраненную речь поэт не только готов принять казнь самую лютую, «петровскую», но готов и сам ей содействовать: «И для казни петровской в лесу топорище найду». А «петровскую» — по памяти о литературном происхождении темы, по связи ее с «Полтавой» и пушкинскими «Стансами».

Эти свои строки Мандельштам вспомнил позже, по пути в ссылку: «Грузовик был переполнен рабочими. Один из них — бородатый, в буро-красной рубахе, с топором в руке — своим видом напугал О. М. „Казнь-то будет какая-то петровская“, — шепнул он мне», — рассказывала Надежда Яковлевна[101]. Топор как орудие дикой политической казни уже раз блеснул в его стихах — в 1921 году, после гибели Гумилева («Умывался ночью на дворе…»).

Так, между бесстрашием и страхом, шел Мандельштам по лезвию этой темы — от «Змея» до стихов на смерть Андрея Белого, в которых «казнь» и «песнь» слиты вместе — и вместе составляют судьбу поэта:

Часто пишется казнь, а читается правильно — песнь,Может быть, простота — уязвимая смертью болезнь?

Вскоре после этого и сказал Мандельштам свое знаменитое «Я к смерти готов», имея в виду наверняка смерть насильственную.

Поэтический финал у темы казней — тоже по виду пушкинский, а по сути — антипушкинский. «Стансы» 1937 года, буквально последние известные стихи Мандельштама, написаны на фоне пушкинских «Стансов» и так же знаменуют примирение с властью и властителем. И так же не обходят тему казней, но разница в нравственной позиции, если можно говорить об этом при анализе поэзии, — велика. У Пушкина казни даны через «но», им оправдания нет: «Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни. / Но правдой он привлек сердца, / Но нравы укротил наукой…» Пушкин предлагает Николаю I пример Петра как образец самодержавного милосердия — он наставляет монарха, и достаточно дерзко, перейти от периода «мятежей и казней» к созиданию и прощению — «Во всем будь пращуру подобен / <…> И памятью, как он, незлобен». В этом и был не воспринятый возмущенными современниками смысл пушкинских «Стансов» — в побуждении царя к прощению мятежников. У Мандельштама все иначе:

Необходимо сердцу биться:Входить в поля, врастать в леса.Вот «Правды» первая страница,Вот с приговором полоса.Дорога к Сталину — не сказка,Но только — жизнь без укоризн…

«С приговором полоса» принимается как необходимость на пути к Сталину. От зловещих железных звуков пушкинской темы, от рифмы «боязни — казни» из пушкинских «Стансов» и «Полтавы» здесь осталась только фоника, только консонантный отзвук — «жи зн ь без укори зн». А дальше у Мандельштама — апология вождя и его политики и слитая с этим увлеченность женщиной-«сталинкой», с которой он сейчас разделяет убеждения:

Перейти на страницу:

Похожие книги