Мужчины поднимали глаза, и им виделся далекий трепещущий степной горизонт, соединяющий разгульное море трав и безоблачные равнины
небес, к которым они плывут, качаясь в седлах. Хотелось бросить все —
стареющих жен, бестолковых и жадных детей, — забыть иссушающую, как лихорадка, работу и отправиться туда, к бесконечной и опасной свободе между небом и землей. Упиваться дождями, зажимать пулевые раны, ловить в прицел черную вертлявую точку врага, жадно и торопливо креститься
перед боем, точить у ночных костров зазубренное лезвие шашки, черпать обгрызенной деревянной ложкой пропахшую дымом кашу и засыпать под потоками опадающих августовских звезд. Свобода вдруг вставала перед ними такая простая и понятная, что на мгновение казалось, будто по-другому жить нельзя, немыслимо и неимоверно глупо. Расправив плечи, они делали несколько широких красивых шагов, как вдруг наваждение отступало, разверстый горизонт схлопывался и здравый смысл выбрасывал их обратно в простуженное московское утро, к обязанностям и привычкам, к рутине и бесполезности. На какое-то мгновение они останавливались, словно от удара в солнечное сплетение, делали по инерции несколько шагов, тупо вспоминая, куда идут. Досадуя на себя за глупую мечтательность, по-
мышиному втягивали голову в плечи, бросали по сторонам мелкие подозрительные взгляды — не заметил ли кто их секундной слабости? — и продолжали свой бесконечный путь к деньгам, на которые можно покупать новые тряпки, жирно лоснящиеся машины, шикарных женщин и прочий тлен, чтобы хоть на секунду успокоить свою вечно голодную, как гиена, жадность.
Белка пела, пока не иссяк поток идущих на работу. Около десяти часов она поставила гитару к стене, завернула ее в одеяло и выгребла все, что накопилось в коробке.
— Совсем неплохо для двух часов работы, — подвела итог Серафима, пересчитав наличность. — Можно пойти поесть чего-нибудь, а в районе пяти, когда народ с работы двинется, снова сюда вернуться.