Не убирая руки, она повела соболиной бровью, и вселенную заполнил гнусавый козлетон: когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг… Не сводя с меня сияющего и нежного взора, владетельница замка, словно в замедленной съемке, повлекла меня танцевать. Чтобы снизить градус пафоса, я начал изображать, как подобные “танки”, обжимаясь, исполняла шпана на нашей леспромхозовской танцплощадке, — приклеив хабарик к нижней губе, оттопырив зад и втянув в образовавшуюся впадину партнершу за пышную, но статную талию… И все же объятия оставались объятиями, талия талией, а музыка музыкой: любая пошлость, пропущенная через миллионы судеб, обретает высоту и красоту, если только это не одно и то же. В довершение же моя соблазнительница наотрез отказалась принять шутливый тон.
— Талантливый человек талантлив во всем, — так оценила она мои актерские ужимки, а козлетон все нагнетал и нагнетал грезу о канувшей эпохе, сквозь которую прошла и моя уже исчезнувшая мама, и еще присутствующий в этом мире папа, которые — кто знает! — когда-нибудь тоже растроганно обнимали друг друга под гнусавый патефон: не уходи, тебя я умоляю, слова любви стократ я повторю…
Я начал целовать не ее — ту фантазию, которой она мне предстала, предстала теми поколениями уже исчезнувших женщин, которые тоже смотрели сияющим взором на своих возлюбленных, тоже мечтали обретать счастье и дарить его среди кипящей снегом морозной тьмы — и изредка отвоевывали у полярной ночи уголки тепла и света. Наш уголок нам никогда не тесен, когда ты в нем, то в нем цветет весна…
Клянусь, я приложился к ее губам благоговейно, как к образу, тем более что она и была для меня лишь образом вечной женственности, впервые явившимся ко мне после утраты моей вечной Жени, — я чувствовал, что мы с нею проникаем в суть вещей, то есть в породившие их мечты, которые всегда прекрасны, как бы ни были уродливы их воплощения. Но моя спутница, очевидно, не мыслила духовного проникновения без вещественного и ответила на мой поцелуй с такой страстностью, что удержаться на одном лишь благоговении было бы верхом нелюбезности.
А потом — да, признаюсь, я забылся и слишком уж телесно ощутил и жар, и мускулистое вздрагивание ее губ, и, грудью сквозь рубашку, податливость ее пышной груди. Мы изнемогали в объятии, и козлетон изнемогал вместе с нами: не уходи, еще не спето столько песен… Из-за него-то мы и не услышали тяжелозвонкой поступи Командорского.