Проводила я ее с детьми, покачала головой вслед. И зачем мне сдалась эта дурочка? Сама не понимаю.
Достала я свою книгу, достала и письменный прибор. Чернила мои не больно-то хороши, для них заморские орешки потребны, их к нам редко возят. Приходится смешивать толченый уголь с рассветным соком травы лисогон. Выцветают буквы, да уж на мой век хватит. Там и осталось-то, наверное, с полпальца. Шутка ли, целых пять дюжин лет. Боги, сказала бы вдовушка Балгуи, уж заждались. А я бы лишь кивнула. Зачем дразнить свиней?
Книга-то более чем наполовину исписана. И не первая это книга, и не вторая...
Пометила я день — вторая полная луна южного ветра махди, пятый год правления государя Уицмирла. Полагалось бы приписать “и да продлятся дни его”, да я пальмовую бумагу берегу...
Забегало по листу отточенное воронье перо, потянулись ровные строчки. Все я записала о дурочке Миумах, о муженьке ее. Пригодится.
И только отложила книгу просыхать — кто-то застучал в дверь. Да не так, как ко мне стучат — с робостью и почтением, а будто молотком по гвоздю. Ну, стучи, стучи. Дверь у меня крепкая, а я пока что книгу в тайное место приберу. Не след кому видеть, что записи веду. Запрещено это специальным указом покойного государя. Храмовым жрецам можно, и купцам можно, и свободным данникам из Внутреннего Дома, а простому люду в провинциях — ни в коем разе. Буквы суть священные знаки, и не всяким там грязным пальцам их выводить... Режут такие пальцы... Ну а поскольку не жрица я, не купчиха...
И кто ж это у нас такой настырный?
Нет, парнишка точно не местный. Город наш, Огхойя, невелик. Полторы дюжины лет я здесь живу, всякую тварь знаю. Может, из сельских, с обозом пришел? Стучится-то как яростно, вынь да положь ему тетушку Саумари.
— Ну? — Откинув крепкий штырь засова, я встала на пороге. Сложила руки на груди, прищурилась. — Какому несчастному вздумалось беспокоить почтенную женщину?
Годов ему на вид — один-два над дюжиной. Повязка набедренная грязна, как ненастная ночь, в растрепанных черных волосах соломинки запутались, ноги пыльные. Исцарапанный весь, тощий. А на плече — я пригляделась внимательнее — выжжен синеватый треугольник. Рабское клеймо.
— Мне бы тетушку Саумари... — прохрипел он и неуклюже поклонился. Ясное дело, деревенщина. Городских-то рабов учат правильные поклоны класть.
— Ну, я это. — Голос, когда надо, у меня колючий как чертополох. Сейчас, наверное, надо. — А вот ты-то кто, сопливый? Чего тебе? Ежели сбег откуда, лучше сразу проваливай, не то стражников кликну.