Этот двухтомник — плод тридцатилетней работы литературоведа Инны Львовны Альми: имя, известное едва ли не одним специалистам, — до ученых из провинциальных вузов мало кому есть дело, даже когда они высокоталантливы. Альми — мастер краткой историко-литературной штудии на, казалось бы, локальную тему (Татьяна в кабинете Онегина, рассказ генерала Иволгина о Наполеоне в романе «Идиот», француз и русская барышня), за которой, однако, стоит целостность исследовательских интересов, острая избирательность исследовательского слуха. Так что очертившийся в итоге слитный образ русской литературы больше суммы представленных слагаемых. Альми обозначает два тематических центра своего собрания — Пушкин и Достоевский. (Я бы еще выделила в первой книге «подцентр» — удивительно емкий триптих о Баратынском.) «Фасеточное» зрение автора, глядящего на свой предмет (на «Преступление и наказание», скажем) через дробные стеклышки отдельных мотивов, без протяженно-тусклого «советского» монографизма, делает чтение работ Альми легким и увлекательным занятием, несмотря на то что она не вдается в терминологические новации и не чурается привычного историко-филологического инструментария. Нетривиальность ее труда — в обнаружении новых смыслов, ускользнувших от бесчисленных предшественников на многажды протоптанных путях. (Кстати, щепетильность по отношению к ним, к предшественникам, богатство ссылочного аппарата говорят об отсутствии страха, что собственная мысль может затеряться в копне чужих, — она и не теряется.) Самая яркая краска — обобщающие сопоставления, убедительные своей чуть ли не очевидностью вопреки своей же парадоксальности. Алеко, Самозванец, Онегин, Гринев — пушкинский человек с «резервом спасительной неопределенности», тот, кто не знает своей судьбы и потому не ощущает себя ее пленником. Лжедимитрий и Хлестаков, объединенные верой во внезапную милость фортуны самозванцы. «В душе моей одно волненье, а не любовь…» в «Разуверении» Баратынского — и волнение Онегина за чтением письма Татьяны (близость лирического и романного разочарованных героев). Самоубийца из «Похорон» Некрасова — и «русский скиталец», выясненный Достоевским. «Недоносок» Баратынского — и жалобы Ипполита в «Идиоте». Лирическая замкнутость «Кроткой» — и трагизм поэта-лирика, по Блоку. «Сходство — столь явное и неожиданное», — эти вырвавшиеся у исследовательницы слова можно счесть формулой ее изысканий: явно, как на ладони, но — открытие. В сущности, Альми торит свою тропу параллельно с С. Г. Бочаровым, кажется, и не совсем без его воздействия. Эти ее сопоставления-узлы — тоже ведь «Сюжеты русской литературы» (так названа новая большая книга Бочарова, о которой предстоит подробный разговор).
Издание, малотиражное и очень скромное в полиграфическом отношении, не осуществилось бы без материальной поддержки «американских друзей» автора. Поблагодарим их и мы, не без стыда за скудость отечественных возможностей.
Роберт Луис Джексон. Искусство Достоевского. Бреды и ноктюрны. [Перевод с английского Т. В. Бузиной при участии Е. Гуляевой]. М., «Радикс», 1998, 288 стр.
Сразу оговорюсь, что книга стала доступна примерно на год позже, чем значится в выходных данных. Поэтому представляем ее как новинку. Оригинал (R. L. Jackson, «The Art of Dostoevsky. Deliriums and Nocturnes») вышел в Принстоне (США) в 1981 году. Это не первый труд о Достоевском известнейшего американского слависта, ему предшествовали еще два, из которых «Достоевский в поисках формы» («Dostoevsky’s Quest for Form») — о прокламируемой и о «рабочей» эстетике писателя — я решилась бы назвать классическим, попутно выразив сожаление, что он пока не переведен. Вообще говоря, Р.-Л. Джексон — совсем не тот случай, когда мы мысленно снисходим к чужестранному автору: поди ж ты, американец, а смыслит в наших делах, в наших книгах, в наших гениях почти как мы. Нет, его исследования выдерживают самые лестные сравнения с ценностями отечественной достоевианы.