Но и самыми мрачными своими прогнозами я тоже действовал на нее «как сирена» — не та, разумеется, которая предупреждает об опасности: вопреки политическим восторгам ей доставляла наслаждение и моя трактовка политической борьбы как вечного конфликта между мастурбаторами и людьми результата, милыми детьми и гадкими взрослыми, опасными психопатами и корыстными тупицами. Мне казалось в свое время, что она подсела на меня бесповоротно — ведь дышать без меня не могла… Стоит в глазах: потная, как японец, почти падая с ног, она бежит по перрону, чтобы четверть минуты пообщаться со мной до отхода поезда — целую же неделю не увидимся!
— Видишь, какая я отцеубийца? — ухитрилась мстительно выговорить она, прежде чем проводник захлопнул тяжелую тюремную дверь: она, гиперответственная пятерочница, сбежала от постели больной (хотя и не умирающей) матери.
Изнанка жизни ее нисколько не привлекала. Зато она прямо-таки тянулась к изнанке моего организма. Когда на морозе я потихоньку вытирал перчаткой отмокающий нос, она не только не делала вид, что не замечает, а, напротив, спешила с нежным укором: «Шелушиться же будет!» Понемногу и для меня стало естественным делом почесаться или сплюнуть в ее присутствии. «Раньше ты таким не был!» — счастливо обличала она. «Значит, от тебя набрался», — отвечал я, неизменно приводя ее в еще более прекрасное расположение духа.
На второй аборт она угодила одновременно с Катькой. Я очень боялся, что она как-то прознает — она вообще не терпела никакого параллелизма, а уж в таком деле… Но из какого-то мелкого прокола она вывела правильную догадку и — насмешливо хмыкнула. Не угадаешь, что ее вдруг взбесит… Но я-то, конечно, все равно не сознался.
С осмотра у гинеколога (я все ждал какого-то взрыва) она вернулась целеустремленная и после самых беглых предосторожностей жадно прильнула ко мне — что-то там среди белых халатов и сверкающих орудий пытки пробудило в ней желание.
— Я даже по улице шла с опаской — вдруг что-то по лицу заметно, — это при том, в десятый раз повторяю, что такой фифы и недотроги свет не видел.
На этот раз вернулась она из чистилища выбритая уже в строго необходимом объеме, с сохранением декораций (наши шоферюги интересовались у гаишника, придравшегося к немытой машине: что, по принципу «волоса п… не греют — только вид дают»?), и снова без малейшей униженности принялась повествовать, какая женская солидарность завязывается в этом проклятом месте. Утром врачиха, прежде чем выпустить на волю, прощупывала резиновым пальцем, закрылась ли матка. «Ну и как, больно?» — с тревогой спросили у первопрощупанной. «Нет, даже приятно», — ответила та. И все как грохнут! Я слушал с тайным недоумением: видимо, даже мучительная изнанка любви в ее глазах настолько нас сближала, что… Но чем та бомжиха была хуже докторши?..
Все, из-под затхлой аркады возвращаюсь в безжалостный свет — альма-матер ампутирована окончательно. Некогда повергавший меня в трепет строгий серый бастион — БИБЛИОТЕКА АКАДЕМИИ НАУК. Заниматься в БАНе — это был большой снобизм среди нашей золотой молодежи, которой туда пока что не полагалось; и какие часы возвышенного счастья я впоследствии там просиживал, прображивал по коридорам!..
Раскаленный воздух тесной площади был пронизан невидимыми сигнальными лесками: чуть зазеваешься — и ты уже на крючке. А по цепочкам зазвенит, замигает — глубже, глубже, глубже…
Слева тенькнула полуподвальная кофейня, с которой нагло вытаращились целых две новых вывески: «Multiprint» и «Авиакассы». В этих авиакассах за столиком с неубранной посудой Юля однажды так разрыдалась, что сделалась совершенно фиолетовой, — рядом чудом не оказалось знакомых, только уборщица мимоходом утешила: не надо так расстраиваться. Это при том, что при посторонних мне запрещалось трогать ее за плечо…
Оскорбленная любовь очень легко (только, увы, непрочно…) переходит в ненависть — я одной ненавистью и спасался. Но ее ненависть оказалась попрочней. «Ты заметил, когда тебя нет, я о тебе забочусь, все покупаю, а как увижу твою самодовольную рожу…» А мне все было не привыкнуть, что моя невинная слабость опаздывать на две-три минуты ввергает ее уже не в умиление, а в совершенно нелепый (придирающийся к поводу) пафос: «Я тебе что, пес — привязал и забыл?!» Я уверен, если бы я оставался ее собственностью, она бы до сих пор сдувала с меня пылинки — нелегко мне было постановить, что это нормально — любить лишь то, что тебе принадлежит. Я сам не хочу любить Митькиного сынишку из-за того, что он не моя собственность: я к нему прирасту, а чужие люди будут учить чему вздумается, забирать когда вздумается…