Соблазн превратиться в выставочную фигуру, в говоруна, я легко преодолел на Западе, ушёл в работу, никого не трогаю, но разве пресса неугомонная, скандальная — успокоится? Она — должна теребить. В апреле 1981 у наших ворот вдруг замечаем фотосъёмку: дежурят какие-то молодые люди и фотографируют, кто выезжает, въезжает. Журналисты? Аля идёт за ворота. Оказываются — фотографы из «Пари матч», желают «снимать мой образ жизни». — Аля убеждает их, что это невозможно: раз человек не хочет, нельзя ж снимать против его воли. — Но у них задание: очень давно не было вермонтских снимков Солженицына. — Ну, какие-то снимки у нас есть, пошлём в Париж нашему литературному представителю Дюрану, возьмёте у него. — Как будто согласились, уезжают. Прошло 4 месяца, «Пари матч» снарядил в Вермонт новую экспедицию, более наглую. Снова узнаём, что кто-то бродит вокруг, расспрашивает, — но не придали значения. Катя, тёща моя, видит невдалеке, проезжая, всё стоящий чей-то автомобилик — тоже не обращает внимания. (Потом оказалось — фотографы уже бродили тайком по нашему участку, у нас и собаки ведь нет, и делали снимки, да всё не попадал я.) В это время у нас гостил Никита Струве, мы с ним ежевечер играем в теннис у самой границы участка — и простецки раздеваемся до одних шортов. Вот отдыхаем между сетами, подходит младший сынок мой Стёпа, собиравший мячи, говорит: «Тут, из-за вала, голова лысая то поднимется, то опустится». Как это? Такого не бывало. Кричу в ту сторону. Тогда по тёмному откосу нашего же участка за деревьями вижу: сбегает какой-то в серо-чёрном. Ещё кричу — тут за валом трещат сучья громко. Шкандыляем туда по сучьям босиком. Их самих уже нет. Но обнаруживаем: они отогнули навес забора над ручьём, оттуда легко пролезали, туда и ушли, впопыхах обронив футляр аппарата. Наверно, уже и уехали. Только тут связываем, что два дня назад долго, назойливо, низко кружился самолётик над нашим участком и крыльями круто наклонялся, — съёмку делал?
Да. Недели через две все снимки появляются в «Пари матч» — и на корте, и с самолёта, и те снимки, которые мы им наивно добросовестно послали. И при них репортаж, начинённый вздором и сплетнями.
А в том же году пишет мне Генрих Бёлль: просит принять для литературного интервью — кого? — корреспондента «Штерна» Серке. Не знаю, чем Бёллю глаза отвели, да наверно для него «Штерн» — положительный журнал? А у меня от «Штерна» самые тяжёлые воспоминания: и как они извирали мою родословную в самые трудные моменты боя с КГБ; и как «от моего имени» совали в печать «Прусские ночи»; и как пытались судом задержать «Телёнка». Я, разумеется, Серке отказываю. Ничего. Утеревшись, он приезжает в Кавендиш с фотографом, тоже бродит по окрестностям, расспрашивает и собирает сплетни. И это — в тех же днях, что «Пари матч» (а я — и не знаю). Так же и «Штерн» берёт напрокат самолёт, так же нагло, низко, долго в другой день летает над участком. Итак, снимок с воздуха — у него свой. Но нет моего живого — и для этого «литературного интервью» «Штерн» докупает воровской снимок из «Пари матч». А дальше уже сам Серке выкручивайся, сделай вид, что было и интервью, не показывай, что тебя не подпустили. Он так и делает: «Солженицын говорит…» (понимай: ему, Серке, говорит) — и что-нибудь приблизительное к тому моему, что везде напечатано. А — об извечном русском рабстве? «Солженицын отказался поговорить со мной об этом». (Подразумевается, что об остальном — говорил.) «Биография, являющая высокомерие… Предаёт анафеме Запад и Восток… Редко кто принимает всерьёз этого Солженицына… Как и Ленин — ходатай авторитарной системы… Существует неморальность моралистов, человеконенавистничество христиан. Достоевский представил их в фигуре Великого Инквизитора». — Вся Тараканья рать такое и твердит, это у них — общий для меня образ, опять сомкнулись, да берут друг у друга.
Какая же ничтожная суета, какие мелкие перебежки многими ножками.
Впрочем, если доглядеться, и вся серия, в которую был воткнут очерк против меня, неслучайна, вся серия так и задумана: показать благородных художников и изгнанников — «смиренного христианина» Синявского, глубокого мыслителя Зиновьева, возвышенного лирика Бродского, страдальца Войновича — в контраст с лютым грязным инквизитором. И особенно проникновенно о Синявском, кто «жаждет Царствия Божьего», — это «последние наследники искупительного подвига Христа». (Вот ведь, оборотень, каким представился…) Как писал в таких случаях Диккенс: «Слушайте! слушайте!»
Но что этот журналист правильно написал: что я сам себя выталкиваю из западного мира.
И правда: как мне тут жить?
Научит горюна чужая сторона.
Той же осенью — ну кой чёрт подщипывает какую-то «Франс суар», она плетёт: у него шесть вооружённых телохранителей, свора свирепых псов, электрифицированная колючая проволока, но Солженицын освобождён от финансовых забот, его содержит американский миллиардер, имя не названо.
В любом уголке Земли, любой дегенеративный репортёр может печатать обо мне любое враньё — в этом для них святая свобода! святая демократия!