Да, они слабы и безвольны. Да, их мечты во многом убоги, как убого их существование. Но в них живет высказанная только рассказчиком тоска по иному бытию, принципы которого им никогда не сформулировать и, может быть, никогда и не понять. И этот мучительный зазор между человеком и бытием, заставляющий его метаться как зверя в клетке и выть на луну, прописан в «Минусе» с такой обезоруживающей откровенностью, с такой болью, что нужно иметь уж очень специфический слух, чтобы этого не заметить.
Зато заметить совсем другое.
«Этаких „маленьких людей“, этой вредной мелкой сволочи, я повидал — „изнутри“, „извне“ (Агеев любит цепляться к чужой стилистике, вот и мы его спросим: „извне“ — это как? И что следует тогда понимать под „изнутри“? — М. Р.) и как угодно еще — в своей жизни столько, что давно понял: давнее словосочетание „люди подлого звания“ не было барским глумлением над „простым людом“, а являлось просто очень точным социологическим определением. Это даже, может быть, антропологический тип такой, который даже в самые благоприятные для него времена — при советской власти — не сумел шагнуть выше по лестнице эволюции, зато невероятно размножился».
Сразу же поздравим Агеева с выстраданным открытием — в словах «люди подлого звания» в самом деле нет и намека на барскую спесь. Точнее, не было, покуда оно входило в речевой обиход дворянства. «Подлое сословие» — это всего-навсего сословие, подлежащее податям, собственно и обеспечивающее своим трудом благосостояние сословий благородных. А вот уничижительный оттенок оно приобрело уже в устах тех, кто всеми силами пытался от него дистанцироваться, в устах всякого рода российских парвеню, чувствительно зажимавших нос при любом соприкосновении с взрастившей их средой. В русской литературе это явление зафиксировано преимущественно в образах лакеев. «Может ли русский мужик против образованного чувство иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь. <…> Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние, и наши все похожи. Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит и ничего в этом дурного не находит» — так изволит выражаться Павлуша Смердяков, в агеевской статье не раз помянутый. Ему вторит другой лакей, Яша: «Здесь мне оставаться положительно невозможно. Что ж там говорить, вы сами видите, страна необразованная, народ безнравственный, притом скука, на кухне кормят безобразно». Есть и стихами:
Сколько времени прошло, какие масштабные исторические сдвиги повидало отечество, а стиль и лексика ни на йоту не изменились! Мы позволяем себе так бесцеремонно обращаться с г-ном Агеевым, поскольку сам он никогда не церемонится с теми, кто ему почему-либо на данный момент неугоден. Зайдет ли речь о «редакционных дамах», слепо отстаивающих право Сенчина на публикацию в журнале, где Агеев некогда верно служил, так они получат эпитет «немолодые», словно неведомо ему, что приличные люди себе такого не позволяют. Видимо, сам Агеев все ощущает себя девушкой, Минервой, хотя в другой, более ранней, статье опрометчиво признался, что уже в 1970 году у него «лично, например, первая любовь в разгаре». А уж, не приведи Бог, придет на ум кто-то по-настоящему ненавистный. «Словом, представьте себе Смердякова, который вдруг почувствовал в себе литературный дар и решил, что такому добру грех пропадать: ненавистью к человекам и ко всему „слишком сложному“ можно выгодно торговать. Благо у русской интеллигенции, которая ничему не научилась, вечно живой рефлекс на „талантливого человека из низов“ — Олег Павлов им когда-то успешно воспользовался, теперь вот Роман Сенчин пользуется».
При чем тут Павлов? А Павлов Агеева вообще раздражает. В статье «Самородок, или Один день Олега Олеговича» («Знамя», 1999, № 5) он его уж нес, что называется, по кочкам: «Только из одной павловской какашки вылезешь, как тут же в другую угодишь». Пользуясь счастливо найденным прямо тут же у г-на Агеева выражением — «комментарии излишни».
Но вернемся к Сенчину. «Сенчин пишет, если хотите, „чернуху второго поколения“ <…> Автор внутри этой жизни, он говорит на одном (мусорном, тошнотворно-физиологическом) языке с персонажами, все его претензии к этой жизни — мало! Мало „хавчика“, мало „бухалова“, мало „бабок“…» Странно. Ниже Агеев уверяет, будто он «достаточно грамотный критик» и ни в коем случае не перепутает, «что говорит автор, что — герой-повествователь, а что — персонаж». Блицхарактеристика «Минуса» заставляет усомниться в точности самоопределения. Агеев таки отождествляет автора с персонажем, и это еще полбеды.