Видимо, желая объективировать историю, писатель заодно с героем принялся по методу Станиславского в плохом искать хорошее и накопал столько величавого, что жуткое, можно сказать, забывается.
Сегодня, когда общественный интерес к литературе резко упал, наверное, лестно и утешительно думать, что Сталин был отменным читателем и на правах великого человека думал о писательской среде, — это, возможно, даже скрытый укор нынешней власти на всех ее уровнях. Но по мне, пусть лучше никто в правительстве и Госдуме не читает романов и стихов, чем станут читать их по-сталински.
«Молчит неузнанный цветок…»
С обложки книги глядит красивая молодая еврейка со строгими чертами библейского лица. Это — портрет Елены Аксельрод работы ее отца, Меира Аксельрода.
Интонации первого, заглавного, стихотворения сборника — под стать портрету: тоже строгие, величавые, почти библейские.
В этом же стихотворении сказано: «Судьба моя в глаза глядит обидчиво / Который век, который час, который год». Сказано с некоторым надрывом, дающим повод ожидать, что дальше об этом будет много — о судьбе, об обиде; об обиде на судьбу. К счастью, ожидания не оправдываются.
Хотя поводов для обиды (если, конечно, захотеть обижаться) перечислено немало. Список, так сказать, прилагается: после «виленских местечек нищеты» — «Я та, на чьих лохмотьях звезды желтые / Взойдут однажды и меня сожгут», «Вернуть бы мне себя, еще одну — / Ту, что когда-то не своею волей / Валила в снег таежную сосну» и т. д. (Интонации, ритм и мотив, впрочем, узнаваемы: «Мне кажется сейчас — я иудей, / Вот я бреду по древнему Египту, / А вот я, на кресте распятый, гибну, / И до сих пор на мне — следы гвоздей»: Евгений Евтушенко, «Бабий Яр», 1961.)
Этот горделивый голос (он возносится в книге еще не раз) после произнесения первых стихов вдруг стихает, делает паузу. Кажется — лишь затем, чтоб передохнуть и продолжить восхождение, звеня и нарастая. Но когда он раздается вновь (в первом цикле книги — «Двор на Баррикадной»), то предстает перед нами настолько изменившимся, что узнать его трудно.
Речь не то чтобы снижается, но — скажем так — заземляется. Чтоб тут же подняться — невысоко, впрочем: до верхней ступеньки «веревочной лестницы». Как будто нам явили библейскую декорацию (мастерская Караваджо, холст, масло), а сразу после этого показали детский карандашный рисунок.
В строгих четких линиях первых стихотворений узнается многое — и обычность общей судьбы предвоенного поколения (скудость быта, война, эвакуация), и особость частной судьбы. Елена Аксельрод родилась в семье художника (как Пастернак). Отец ее — замечательный живописец Меир Аксельрод, выпускник ВХУТЕМАСа, младший современник Фалька и Петрова-Водкина. (Он, помимо всего прочего, писал — в соавторстве с Иосифом Шпинелем — эскизы фресок для фильма Эйзенштейна «Иван Грозный».) Мама и отец переехали в столицу из черты оседлости. В этой семье родители очень любили друг друга и любили дочь, и, судя по всему, детство Елены Аксельрод — бедное предвоенное детство («ветхий ватин» да «реденькая байка») — было счастливым. Отсвет этого счастья падает на ее стихи. Посвященные отцу, посвященные детству, посвященные первым художественным впечатлениям (благодаря отцу появившимся довольно рано), они насыщены живописными и графическими ассоциациями, в них наравне с родными и друзьями присутствуют любимые художники — Эль Греко, Сезанн, Ван Гог…