Мера расстояния до смерти — в женщинах — выбрана Меиром не слишком удачно: он обогащает сексуальный опыт своего эпилога исключительно виртуально. Почувствовав, что зашел в жесткосердии чересчур далеко, Шабтай все-таки дает своему герою напоследок одну женщину вживую (как утешительный приз), и Меир переходит по мосту оргазма из ада, который он сам, без всякого давления извне, соорудил из своей жизни, в посмертный мир. Там он встречает тех, кого любил, не слишком многих: пару друзей, мать, бабушку, дядю (но не отца, не жену, не детей, от которых внутренне отчужден); обновленный Меир осуществляет наконец свои сексуальные мечты — все мечты в одном всепоглощающем акте, изживает боль, причиненную ему «тем мужчиной»: рана заживает, корка отваливается — и вот, покончив с прошлыми счетами и погуляв на воле, он рождается вновь.
Вариация одной из тем еврейской мистики.
Последние слова романа: «Кто-то, осторожно держа, приподнял его и сказал: „Какой красивый мальчик“». Красивый мальчик рождается, надо полагать, для того, чтобы прожить еще одну, столь же бессмысленную, жизнь. Все-таки везунчик. Мог бы родиться некрасивой девочкой.
В самом начале своего послесловия переводчик Наум Вайман определяет специфическое место романа Шабтая в израильской литературе: «Что меня сразу „порадовало“, в романе не было этой провинциальной — но маниакальной! — сосредоточенности на „евреях“, „еврействе“ и „еврейских судьбах“, наконец-то я прочитал роман о „нормальном“ человеке (вот еврей, а нормальный человек!), роман с общечеловеческой, экзистенциальной проблематикой. Это приятно освежало после царящей в здешней „художественной продукции“ тотальной идеологизированности, может, и понятной, но надоевшей уже настолько, что такой „незавербованный“ текст становится воистину глотком влаги в пустыне».
Риторика этого пассажа подходит скорей уж для газетной полемики, нежели для эссе, посвященного смерти. Кавычки в словах «еврей», «еврейство», «еврейские судьбы», «художественная продукция» должны очевидным образом передать читателю сарказм и отвращение Ваймана. Как все добрые люди, он относит атрибут нормальности исключительно к своей референтной группе, что было бы вполне «нормально», если бы само его послесловие не представляло собой философское эссе — жанр, предполагающий все-таки некоторый уровень рефлексии. Положа руку на сердце, я не могу понять, чем сосредоточенность на судьбе своего народа хуже, чем сосредоточенность на дурной бесконечности замкнутых на себя переживаний. Провинциальный-маниакальный! Пустыня израильской культуры! Какая, однако, энергия отталкивания!
Если отвлечься от переполняющих Ваймана эмоций, то в одном отношении он не прав чисто фактически: никакой тотальной идеологизированности в израильской литературе на иврите просто не существует — «Эпилог», исходя из критерия «нормальности» в понимании Ваймана, вовсе не является исключением. Более того, он находится в магистральном русле. «Основные интенции [литературы Израиля] ориентированы на космополитическую либеральную культуру Америки и Западной Европы <…> в глазах ведущих критиков и издателей специфически еврейское мироощущение и бытование кажется малоценным, не заслуживающим внимания» — вот констатация израильской исследовательницы Хамуталь Бар-Йосеф[13]
(в отличие от Ваймана, совершенно безоценочная).Я ограничусь здесь двумя очень разными в литературном отношении примерами, двумя книгами, вышедшими недавно в России. Роман Цруйи Шалев «Я танцевала Я стояла» (М., 2000) — одной школы с Шабтаем, поток сознания. Как и Меир, героиня романа превратила свою жизнь в ад, даже градусом повыше. А вот автор совсем из другой корзины, Этгар Керет, пишет короткие абсурдистские рассказы, где социально значимая проблематика если изредка и появляется, то только заниженно-иронически. Переводчик и автор предисловия Александр Крюков, отмечая, что «многие рассказы написаны без малейшего указания на национальность автора и героев, а также место событий», добавляет: «В этом — заслуга автора»[14]
. Да что они, сговорились, что ли! Шабтай и Керет получают от любящих переводчиков медаль «За заслуги», открывающую вход в приличное (непровинциальное) общество.Несмотря на то что ориентация «Эпилога» в полной мере соответствует характеристике Хамуталь Бар-Йосеф, это еврейский роман, и вовсе не только потому, что написан на иврите[15]
. Конечно, человек с сознанием, подобным меировскому, мог бы жить где-нибудь и в Амстердаме, да только ведь сознание не существует само по себе: в Амстердаме и климат иной, и микроэлементы в почве другие.