Мне уже приходилось бегло писать о том, что этот мотив возникает у Сваровского в рамках осуществляемого рядом новейших авторов поиска Другого — такого героя, с которым, по самоочевидным причинам, исходно невозможна самоидентификация (автора и читателя): в ходе этого поиска обнаруживается «неотличимость каких-нибудь инопланетных роботов от авторского я и тех, с кем оно готово себя идентифицировать, — эффект априори не заданный и на свой лад трагический, намекающий на невозможность помыслить что-либо, чего нет внутри самого мыслящего субъекта, невозможность сотворить что-либо, кроме себя»
[7]. Черкасов неявно, но тем более остро полемизирует со Сваровским. Бомжи на стальных журавлях (или бомжи — стальные журавли) — как бы антироботы: в исходной точке они ничем или почти ничем (плюс-минус социальное происхождение и уровень благосостояния) не отличаются от нас, в конечной — оказываются непонятно где в царстве непонятно кого. Другой возможен — но это значит ровно то, что нам непонятен ни его маршрут, ни его пункт назначения, ни кто у него хозяин.Примерно этот же отказ от определенности простроен в тексте Черкасова и на просодическом уровне: хореический автоэпиграф зарифмован, и даже с избытком (два укороченных рифмованных стиха вместо ожидаемого третьего), далее следует верлибрическая часть
[8](переход русского стиха от силлаботоники к верлибру по-прежнему остается для многих литературных пенсионеров темой для баталий — притом что «боевые действия» на ритмо-метрических фронтах вообще-то уже много лет ведутся в другом месте), но в финале из всего этого выкристаллизовывается весьма своеобразный Другой стих: с сильной анапестической тенденцией, нарушаемой в непредсказуемых местах, и с рифмой, которая то ли есть, то ли нет («горы — столы», «клином — книгу» — в отсутствие явно выраженного рифменного ожидания не вполне ясно, как к этим созвучиям относиться, — и к северной странноприимной обители, которой владеет некто с железной книгой, тоже не вполне ясно, как относиться).