Обернулся. Тихо, глазами — доброе утро. Я говорю ему: что за музыка дивная, слышал ли он, — там, за рекой, минут двадцать тому. Улыбается, глядя во тьму, чуть тронутую подслеповатой дрожью света из-за горы. — Вы? — вдруг доходит до нас. — Это вы играли? Здесь, за дверью? А музыка чья? Ваша? — Чуть зримо кивает, не оборачиваясь. Большие ладони, корабельные, светлые и большие, как дальние страны, как книги в детстве. Он из той эпохи — до Гильгамеша, цветы земли, середина пятидесятых, но в стороне от поля, там, за межой, один. Он ищет певчий бамбук, режет флейты. У него был гуру — в Японии, вместе сушили бамбук, играли. Несколько лет назад пепел учителя он перевез сюда. Маленькая урна стояла на тумбочке у кровати, в той же комнате, где он сейчас, напротив нашей. Потом с настоятелем ашрама они развеяли пепел над Гангом. Поначалу риши отказывался, ритуал этот не для пришлых. Они сидели с Тинки-Винки во дворе ашрама, здесь, за углом, на песке, в тени дерева. В ладонях у него была урна, так, что только горлышко ее выглядывало с этим клювиком крышки, стиснутой большими пальцами. Риши взял у него эту вазу и, высыпав в ладонь несколько крупиц праха, как бы взвесил их, вглядываясь сквозь большие очки в золоченой оправе. И, помолчав, сказал: “Святой человек. Мы сделаем это. Пойдемте”. И на рассвете они совершили пуджу над Гангом и развеяли прах. Тинки-Винки приезжает сюда все реже, сидит у реки, в тиши, за излучиной, играет. На два голоса. Там, в Германии, у него дом в лесу, на границе с Чехией, книги, флейты, несколько учеников из ближайшей деревни. — Удачи, — говорит, глядя на ту сторону реки, уже залитую светом, колокольцы звенят над ней, ветром сыпет их с одного берега на другой, как из ладони в ладонь. — Удачи вам в джунглях. Видно, когда вы вернетесь, меня уже здесь не будет. — Встал, обнялись. — Я был очень вам рад. — Прошептал над плечом: — Берегите себя — там...