К нашему стыду, все они, в том числе и офицеры, спороли знаки различия”14. “…Пехота деморализована и упорства в обороне не проявляет. Отходящие беспорядочно подразделения, а иногда и части приходится останавливать и поворачивать на фронт <…> эти меры, несмотря даже на применение оружия, должного эффекта не дали <…> батальоны курсантов держались стойко, понесли большие потери, связь с ними утеряна”15.
Это на фронте. А вот что делалось в Москве 16 октября 1941 года:
“Кругом летали, разносимые ветром, клочья рваных документов и марксистских политических брошюр. В женских парикмахерских не хватало места для клиенток, „дамы” выстраивали очередь на тротуарах. Немцы идут — надо прически делать. <…> О зверствах фашистов было еще мало известно”16.
Даже в сознании современного историка, располагающего разрозненными и противоречивыми, но многочисленными источниками, картина 1941 года складывается с трудом. Как же должен был представлять ее кремлевский курсант, брошенный заткнуть брешь в обороне где-то недалеко от Клина? Войска отступают, помощи нет, связи нет, нет тяжелого оружия, против танков только гранаты и бутылки с бензином: “Скажи, а куда же делись наши танки? И самолеты? А? Или их не было?” Курсантам нечем воевать, их оружие бессильно перед немецкой техникой, а техника советская брошена
где-нибудь под Белостоком. Алексей стреляет из пистолета по броневикам, Васюков — из ПТР по минометам, Гуляев предлагает… влезть на сосну и достать немецкий самолет-разведчик бутылкой с бензином. Это уже не героизм, а растерянность на грани с безумием. “Все его существо противилось тому реальному, что происходило, — он не то что не хотел, а просто не знал,
куда, в какой уголок души поместить хотя бы временно и хотя бы тысячную долю того, что совершалось”.