Чужой тягач тем временем промял себе гусеницами дорогу через кустарник на мысу, отделяющую Игристую от Озерной, опять бухнулся тупым носом в воду и, обдав стоящих на берегу людей бензиновой гарью, с ходу взял крутой береговой подъем и остановился у дома. Из брюха его потекла вода. Пашка бросился по рваным гусеничным следам и, прежде чем в машине угасла последняя дрожь, вскарабкался наверх и чутким ухом приник к броне, слушая глухое позвякивание замирающих внутри тягача механизмов. Но в следующий миг откинулась крышка люка и появилась голова человека в шлеме.
Человек посмотрел на Пашку. Пашка узнал его.
— Привет, — сказал приезжий.
Пашка попятился к краю машины. За лето на берегу можно было наглядеться всякого народа, но одних он не любил — дурных. Они вроде и сильные, и ловкие бывают, дурные, но они жадные, и эта жадность хитра, и через них всегда почти сразу приходит в мир зло.
— Брысь, звереныш! — вдруг громко вскрикнул чужой и рассмеялся, увидев, как Пашка, испугавшись от неожиданности, соскочив на песок, едва удержался на ногах.
Подошел отец. Приезжий кивнул на Пашку:
— Ну, Мурзилка, и дикий же парень у тебя! Волком глядит чисто!
Отец промолчал.
— У меня в батальоне так бы не смотрел, — сказал чужой.
— А нам и так ладно, — сказал отец. — Ты по делу приехал, майор, или как?
— Так, — засмеялся приезжий, — давно тебя не видал...
Он достал сигареты с “горбатым” (на них был изображен верблюд, но люди на берегу звали его “горбатым” — и никогда иначе) и закурил, подставив гладкое загорелое лицо ветру с океана. Отец тоже закурил, отыскав в кармане мятую папиросу. Рукава красного штопаного свитера его лоснились от грязи, волосы на голове торчали в разные стороны, руки от грубой работы стали велики и красны. Рядом с щеголеватым майором отец выглядел жалким, вернее, Пашка знал, что отец кажется себе жалким и в этот миг зло проникает в мир.