Лето быстро кончилось. К осени в доме появились тревожные разговоры. Смысла слов, произносимых часто шепотом, я не понимала, но тревога нарастала с каждым днем. Меня с сестрой стали куда-то водить, чтобы покормить. Сестра от негодования всю дорогу кричала. Я шла молча. Подводили к наспех сколоченному столу с длинными скамейками, утром давали винегрет, который я в своей ненависти к свекле тихонько выбрасывала под стол, затем хлеб с маслом и чай. Что-то ели и в обед, и нас тут же отпускали домой. Эти кормежки продолжались недолго. Как похолодало, все прекратилось, и мы сидели дома совсем голодные. Родители с утра уходили то ли на работу, то ли в поисках пищи и к вечеру, встревоженные, что-нибудь приносили. Поначалу это были коровьи потроха — кишки, желудок, иногда легкие. Отмыть коровий желудок от застрявших травинок невозможно, сколько ни бейся. Травинки мы всей семьей вытаскивали руками и все равно варили и ели вместе с травой. Через какое-то время родители приносили только картофельные очистки, сразу ставили их варить, и нетерпеливая сестра тут же требовала попробовать — не готовы ли они. Как только они вскипали, у нас, детей, першило в горле, и мы кашляли до конца варки. А есть там было нечего, картошки как таковой не было, а шкурки есть невозможно. Так и ложились голодными. Отец потихоньку говорил маме, что опять видел “припорошенного” на тротуаре. Что такое “припорошенный”, я тогда не понимала. Узнала потом — это замерзшие голодные жители Белгорода, чаще всего мужчины. Остальную часть этой зимы помню смутно. Припоминаю случай, когда к нам забежал мужик и, увидев банку с желтой вязкой жидкостью, схватил ее и начал жадно пить. Никакие слова мамы не действовали — это ведь было жидкое мыло, а он опомнился только тогда, когда все выпил, и сразу убежал. Днем и ночью мы, дети, лежали под одеялами, ели ли что-нибудь — не помню совсем, все в каком-то полумраке.
Но однажды вдруг появился отец, все оживились, нас позвали на кухню, и невероятно: весь стол был заставлен половинками черного хлеба. Мама плакала и говорила одно и то же: “Мы спасены… мы спасены…” — и снова плакала. Я не понимала всей трагедии — ну если спасены, зачем же плакать? А были мы, наверное, на самом краешке погибели от голода.