Читаем Новый мир. № 10, 2002 полностью

— Это правда, что ты считаешь меня посредственностью?

Я онемел и стал судорожно вспоминать, где и когда так оплошал. Настоящий критик не имеет права употреблять слова «хороший», «отличный», «гениальный», «плохой», «посредственный», «замечательный», «настоящий», «талантливый», «бездарный» и т. п. Столько лет эти принципы студентам внушаю, а сам… Наконец вспомнил…

— Да, такое словечко по твоему адресу проскочило в статье о Бродском, где утверждалось, что и сам Бродский не очень-то…

Объяснение, прямо скажем, было не слишком убедительно, но собеседник отступил, спросив на прощание:

— А Айги, значит, гений?

Я пожал плечами. Как Пуаро.

Не раз потом я вспоминал этот короткий разговор, послуживший эмоциональным толчком к некоторому пересмотру былых позиций. Что уж так держусь я за свою эстетическую вертикаль? Ну, если даже подтвердится тезис о природной негениальности Бродского, об исторической непродуктивности соединения у него мандельштамовской и цветаевской поэтики, что с того? Есть у него стоящие стихи, а что еще надобно? И зачем я так упорно впариваю всем своих кандидатов в гении? Как хорошо сказал один из них еще в шестьдесят пятом году: «Что гений мне? Что я ему? О, уйма гениев!..» Действительно, русская поэзия минувшего века — это уйма гениев, числом до двадцати. Может быть, туда и вклинятся один или двое из наших современников, но сейчас главная проблема поэтического слова — коммуникация, то есть тот же читатель.

Собеседник — вот кто мне нужен в новом веке — не в золотом, не в серебряном, а в нынешнем, когда жизнь стала важнее литературы. И такого собеседника я нашел в Рейне, когда смог прочитать его без предубеждения, вынеся за скобки репутационно-тусовочную муть, мифологическую соотнесенность имени поэта с Бродским и Довлатовым, да еще ту шумную рекламу, которую доброму Жене делает своими злыми сарказмами вечно уязвленный Анатолий Генрихович. Раньше я ценил в поэзии прежде всего полет и даже «улет», выход за пределы естественной речи. Теперь оценил высокое достоинство ровной стиховой походки. Летуны — они могут слишком низко пасть и тебя за собой потащить, а Рейн дает ритм надежный, он с ним прошел целую жизнь, Питер с Москвой и Европу с Америкой: «Пусть фонарь по дороге перечеркнет метель, / пусть она ходит кругами, как праздничная карусель. / Звезды на низком небе зазубрены и легки. / Достань из карманов теплые тяжелые кулаки. / Подкинь их вверх и подумай, что дожил ты до зимы…» Вот человек: у него кулаки не для драки предназначены. Каюсь и вношу решительную поправку в былую небрежную оценку. Непосредственность — вот главное и уникальное свойство Рейна, отличающее его от других поэтов, от Бродского в том числе.

Нет, не на сто восемьдесят градусов повернулись мои взгляды. Не сжег я то, чему поклонялся, но все чаще начинаю поклоняться тому, что сжигал. Стыдно и горько мне, что не оценил в свое время Владимира Корнилова, считая его почерк слишком простым. Теперь понимаю, что именно к такой кристаллической ясности рвется и не может прорваться нынешняя молодая (по возрасту) и безнадежно старая (по эстетическим ориентирам) поэзия. Корнилов уходил, наращивая скорость стиха и духа: «Тому, кто любит стихи, / Они не дадут пропасть, / И даже скостят грехи — / Не все, так хотя бы часть…» Этой веры и мне, надеюсь, хватит до конца.

Почти весь двадцатый век теоретики спорили о правомерности придуманного Тыняновым и Андреем Белым термина «лирический герой». А с точки зрения практической он абсолютно прозрачен. Это поэтическое «я», в которое может вместиться «я» читательское. Потребность в душевной и духовной самоидентификации — это главное, что обусловливает сам факт существования читателя стихов. Инну Лиснянскую, например, начал я понимать и ценить тогда, когда довелось (или удалось) в ее «я» эмоционально вписаться. Такой эффект, кстати, достигается с годами, когда общей почвой становится духовность, обретенная на финальном отрезке жизни. У Лиснянской развернут эмоциональный спектр утонченных любовных переживаний, неведомых юным сердцам, нахожу я у нее даже формулы для самоидентификации, что называется, духовно-политической. Как относиться к крушению нашей родной империи, по которой склонны ностальгировать и явные, и латентные шовинисты? Не могу, как коммуняки, употреблять провокационное выражение «развал Союза», но и бездумное «чем хуже, тем лучше» мне тоже чужевато. У Лиснянской, наконец, нахожу формулу, устраивающую меня и ритмически, и семантически: «Некрасиво грустить, что распался имперский мир, / Но и чувством распада немыслимо пренебречь». Я тоже так думаю, а поэт это говорит — за себя и за меня.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже