В этом спектакле вообще очень много думают и говорят об искусстве, которое оказывается дублем реальности, параллельным пространством, комментирующим происходящее, из-за чего понимаешь: история Алексея Федоровича Лаптева, безучастно и отстраненно сыгранного А. Вертковым, завершена уже давным-давно, в позапрошлом веке аж, хотя и до сих пор не потеряла своей актуальности.
Персонажи, промышляющие «московскими разговорами» о том, что такое любовь, есть ли она и не лучше ли в семейной жизни обойтись без страсти, заменив любовь чувством долга, постоянно как бы проговариваются, выдавая сентенции, идеально подходящие к нынешнему состоянию российского общества, — в кризисное, экономически и политически сложное время.
То есть очередной раз оказывается, что незаметно, двумя-тремя штрихами, Чехов гроздьями выдает законченные и вечные, узнаваемые типы и ставит вопросы, разъедающие сознание и теперь.
Но «женовачи» ведь никогда не играют про сиюминутное, только про вечное (точнее, как раз ровно наоборот, придумывают вечные ситуации, чтобы рассказать про «здесь и сейчас»), из-за чего русская история, которую многократно склоняют в спектакле, оказывается историей конкретных людей, как это уже было, ну, например, в «Захудалом роде».
Они как бы берут слово «история» и наполняют его совсем другим содержанием (помните: «— А-а! Вы историк? — с большим облегчением и уважением спросил Берлиоз. — Я — историк, — подтвердил ученый и добавил ни к селу ни к городу: — Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история!»), согревают человеческим дыханием, как бы намекая зрителям, что со временем и они, анонимные соглядатаи, отшелестят в вечность, а вечные вопросы как были неразрешимыми, так и останутся.
В финале персонаж А. Верткова подводит итог: вот, мол, сколько всего произошло за три года, а еще сколько жить — может, тринадцать, а может быть, и тридцать...
Говорит это и смотрит сквозь прутья кроватной решетки, словно бы из тюремного пространства собственного существования. Прожектор, выхвативший его, потихонечку гаснет, погружая все в темноту.
Очень это, между прочим, важное для спектакля ощущение — что повесть Чехова на самом-то деле показывает жизнь уже давным-давно умерших людей. Совсем неизвестных москвичей и жителей столицы (в отличие, скажем, от героев РАМТовского «Берега утопии»[32]), проживших отпущенное и истлевших в гробах.