Необходимо было успокоить… Такая
с горямогла и мужу покаяться. Необходимо было около нее посидеть. Нет-нет, не трогать, не касаться (тем более не уговаривать повторно на близость, совсем не тот случай!). Но хотя бы посидеть с ней рядом, приласкать словом, мягкой шуткой… пусть поплачет. Он ли не знал женщин...Ей уже сейчас хочется прощать. Когда проникаешь в трепетно-ранимую природу таких женщин, это потрясает!.. Они куда добрее и куда снисходительнее. Их изначальный, нелепо придуманный жизненный выбор! Как существа, они безусловно выше мужчин… Но…
Но инстинкт... уже велел ему встать. Инстинкт — властный одноразовый звонок. Встать и идти… Петр Петрович выскочил — и буквально сразу, едва шагнув за порог, увидел фары наезжающей “шестерки”.
— Я — это сон! Это сон! — крикнул он женщине еще раз винящимся шепотом. Он подсказывал ей.
А машина у ворот… Могли совпасть. Могло быть скверно —
ей скверно!..Старый Алабин, странным образом, о себе сейчас не думал.Он вышел, но он не ушел… Не поспешил. Обеспокоенный за женщину, он стоял под окнами, ожидая неизвестно чего — быть может, хорошего разрешения ситуации.
Старый мудак! Уноси ноги!— машинально повторял он себе, однако и не подумал сдвинуться с места. Мол, вдруг женщина не смолчит, не выдержит… С таким трепетом в лице!Ночь… Он так и стоял у их раскрытого окна.
И слышал. Конечно, опять ее слезы. Теперь уже с громким взрывом обиды и боли… Рыдания… Но, кажется, все-таки без слов.
— Ты что? Что?.. Соскучилась? — спрашивал муж. Вспомнил наконец о женке! Вспомнил, сколько ночей томилась одна…
Нет, ничуть он не вспомнил!.. Не побаловал даже… Красавчик! Он взял какие-то бумаги. Бумажонки эти побросал на заднее сиденье машины и — за руль. Прощай, милая… Надо быть в городе рано-рано утром. Работа! Москва — город серьезный.
Петр Петрович так и не успел уйти.
Где-то в небе прошумел самолет. И тут же ее муж, ее Антон, словно бы торопясь за ночным пилотом, врубил мотор. Фары вспыхнули… Уехал.
Петр Петрович застыл у окна. За отцветшей давно сиренью… В лунном свете… А Аня там внутри… Всхлипывала.
Высокая-высокая луна… Видела и перевидела женских слез. Над кустившимся у забора орешником луна медлила. Но вот уже круто полезла в небо — висела величаво, твердо… Знала, что слезы высохнут. Что печаль пройдет.
А гримаска обиды?
Старик все еще удерживал ее в своих глазах — унес с собой. Эту трепетную, полудетскую гримаску страдания.