А императорский любимец и дружий враг, он же вражий друг Шаваша, дитя природы и потомок варварских королей — Киссур Белый Кречет, который, заявившись в столицу планеты Земля, шумит и буянит, совсем как Есенин в Нью-Йорке?
Словом, и шагу нельзя сделать, чтобы не разворошить целый рой непредсказуемых ассоциаций! Именно ассоциаций, а не сознательно загнанных в текст аллюзий. Вот на каком месте, к примеру, сам собой разломился том «Дневников» Юрия Олеши, когда поздно ночью, устав от «Инсайдера», я решила «сменить пластинку»:
«Читаю в газете: Магнитострой будет строить американская фирма. Вся полнота власти принадлежит главному инженеру. Американским инженером, буржуа… возводится гигант социалистической промышленности. Хотел бы я видеть этого господина… Так, значит, для постройки социализма применяются старинные приемы государственности: в данном случае — хитрость. Ах, товарищи потомки, — на хитрости строился социализм…»2
Впрочем, и Максим Борисов также отметил, что Юлия Латынина «не чурается российской истории и современности (ср. историю владычества государыни Кассии и фаворитизм при Екатерине II)»3.
Но эта догадка осталась без отклика, а мысль — без продолжения и обсуждения, ибо возобладало иное мнение: дескать, «вымышленное „застывшее“ общество Латыниной… больше всего напоминает Китай времен Сунской династии» (М. Г. Вейские церемонии. — «Ex libris НГ», 2000, 20 января). Не спорю, и впрямь напоминает. Но: издалека и ежели вприщур. И лишь до тех пор, пока, не поленившись, не освежишь в памяти предмет, то бишь историю Китая, хотя бы слегка: самое беглое и поверхностное сопоставление подлинника с его причудливым и лукавым отражением в вейском многотомнике наводит на мысль, что Латыниной страсть как нравится китайская бытовая фактура, что ей весело и приятно мастерить для персонажей вселенской трагикомедии затейливые костюмы «в китайском стиле» и украшать бесчисленные романные интерьеры искусно (китайская работа!) исполненными вещами и вещицами… И при этом: на уровне длинной мысли Вейских хроник настоящий Китай и настоящие китайцы «хрониста Ю. Л.» (в пределах данного текста) не слишком интересуют, ибо страшнее волка — опасного, наркотического плена стилизаторства — зверя для нее нет.
В том, что чистопородная, без эпатирующих выходов в куда угодно и авантажных сдвигов в самую злободневную современность историческая реконструкция неизбежно, независимо от силы дарования реставратора, оборачивается стилизацией, Латынина могла убедиться на собственном примере. Ее первые опыты в этом роде — блестящий греческий: «Клеарх и Гераклея» («Дружба народов», 1994, № 1) и изысканный китайский: «Повесть о благонравном мятежнике» («Звезда», 1996, № 3) — широкого читательского успеха, явно ожидаемого и крайне необходимого юной и дерзкой дебютантке, увы, не имели. Не исключено, что как раз по причине блестящей эрудиции и культурологической изысканности. Критики особого энтузиазма также не проявили, однако входной билет в толстожурнальную литературу автору все-таки выдали (на этих литературных широтах и по сю пору не пришли к сколько-нибудь определенному выводу в отношении стилизации: то ли и впрямь «чудо XX века», как утверждал некогда Владимир Турбин, то ли «словесная мертвенность», по слову Есенина)…
Латынина, однако, открывшимися было видами на солидно-правильное будущее пренебрегла и выписанным ей разовым пропуском на толстожурнальный Парнас не воспользовалась, благо книгоиздателей, охочих до ее уникальных и при этом ходких и даже самоходных текстов, слишком уж долго искать не пришлось. И о своем тихом разладе-разводе с «толстяками», судя по всему, ни разу не пожалела: здешние требования и установления ей априори не подходили. Душа моя Павел, держись моих правил… Первый же вейский полнометражный и широкоформатный роман — «Сто полей» (СПб., «Азбука-Терра», 1996) — не без вызова продемонстрировал: держаться правил — не то чтобы общепринятых, но даже и своих собственных — Латыниной и недосуг, и не в кайф, и в художественном отношении решительно вредно. В обыкновенной, конкретной, тщательно-старательно прописанной историографии или историософии ее мощному, системному и систематическому уму — тесно, азартной и авантюрной натуре — жмет, а безудержному воображению — голодно («голодает слух и взор»). При таких-то несовместимостях, само собой, надобно, чтоб в тексте было все. Все сразу. И всего навалом. Тонких мыслей и грубых положений. Золота и лохмотьев. Блеска и нищеты. И чтобы условно историческое время то мчалось балладным голым аллюром, справа — трупы, слева — кровь (картонаж, клюквенный сок, лубок!), то закручивалось в спираль головоломной интриги, то замирало «музейно и антикварно», и тогда «мир казался украшенным наилучшим образом и являл собой воплощение удачи», а остановившееся время дожидалось почтительно, пока господа его выбора не кончат экзотический ужин или партию игры в «сто полей»…